— Андреа позволял кому-нибудь шататься по его мастерской? — добродушно осведомился Леонардо. — Или вы совсем не боитесь стражи Великолепного, что бродите после вечернего колокола?
— Не припомню, чтобы тебя раньше это особенно тревожило, — хмыкнул Аталанте.
— Увы, даже я порой поступал по-мальчишески глупо. — Леонардо повернулся к Сандро. — Что ты имел в виду?
— Ты о чем?
— Что меня можно одолеть.
— Victus honor
[45]
.
— Так это ты прислал записку!
— Какую записку? — с веселым видом осведомился Сандро.
— Что ж, вижу, тебе уже лучше.
— Во всяком случае, я больше не чувствую душевной пустоты, — сказал Сандро; однако в нем все равно чувствовалась печаль, будто все, что, по его словам, исчезло, осталось с ним — будто он по-прежнему одинок и страдает. — Аталанте, дай нам услышать вашу игру. Возможно, мы с Леонардо даже подпоем.
— По-моему, это угроза, — сказал Леонардо.
— Господи боже мой! Тогда я не буду петь.
— Я сочинил мелодию к стихотворению Катулла, — сказал Аталанте. — Ты ведь любишь его, Леонардо?
— Конечно, люблю, — сказал Леонардо. — Хотя это и может быть сочтено кощунством, я пристрастен кое к чему из Марка Туллия Цицерона и Тита Лукреция Кара; но, должен признаться, терпеть не могу ни всеми почитаемого Вергилия, ни заодно с ним — Горация и Ливия. Меня тошнит от стихов ради стихов. Пусть наши друзья придворные беспрестанно поминают Цицерона. Но Катулл… Его слова будут звучать вечно. Назови стихи, и я подпою тебе.
— «Лесбия повелительница», — сказал Аталанте.
Он кивнул Франческо, и они заиграли и запели.
Аталанте оплетал своим нежным высоким голосом голос Леонардо, более звучный, но не отличавшийся таким широким диапазоном:
Лесбия вечно ругает меня. Не молчит ни мгновенья,
Я поручиться готов — Лесбия любит меня!
Ведь и со мной не иначе. Ее и кляну, и браню я,
А поручиться готов — Лесбию очень люблю!
Мелодия и слова звучали медленно, хотя песня была легка, и они переходили от песни к песне, исполняя вариации Аталанте на Катулловы стихи:
Odi et amo…
И ненавижу ее, и люблю. «Почему же?» — ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я — и томлюсь.
Odi et amo…
Сандро налил вина, и Леонардо позволил себе немного выпить. Он разрешил присоединиться и Никколо. Ко времени, когда Аталанте и его друг ушли, Никколо крепко спал на тюфяке, обняв обеими руками толстый том римской поэзии. Он был похож на спящего Вакха, каким его изваял Пракситель: волосы его, густые и взлохмаченные, кудряшками закрывали лоб.
— Поздно, — сказал Сандро, — пора и мне. — Он говорил шепотом, чтобы не разбудить Никколо. Потом приподнял занавеску, прикрывавшую портрет Симонетты, который писал Леонардо, и улыбнулся. — Ты пишешь тело, а видно душу. Я же пишу душу, а вылезает тело.
— Ты пьян, — сказал Леонардо.
— Конечно, пьян, и ты тоже, мой друг. Я вижу, ты поселил Симонетту в Винчи. — Он говорил о картине Леонардо «Мадонна с кошкой». — Что бы ты ни писал, что бы ни изображал, там всегда присутствуют горы и стремнины Винчи, верно? И все-таки ты до сих пор ослеплен фламандской техникой. По-моему, ты стал куда искуснее, чем твой извечный соперник ван дер Гоос.
— И это все, что ты видишь в моей картине, Пузырек? Искусность?
— Отчего же, Леонардо, я вижу еще Симонетту во плоти. Я почти могу прочесть ее мысли, ибо она у тебя живая. Этого я не могу отрицать.
— Благодарю, — сказал Леонардо. — Между нами есть различия, но…
— Да не так уж и много.
— Я имел в виду живопись.
— А-а, — протянул Сандро.
И все же он смотрел на картину Леонардо зачарованными глазами. Как тогда, когда их взгляды встретились во время экзорцизма.
— Пузырек, ты что-то знаешь и не хочешь мне говорить?
Сандро усмехнулся и прикрыл картину занавеской.
— Когда понесешь ее, будь осторожен. Как бы она не отсырела.
— Сандро?.. — Леонардо ощутил смутное беспокойство.
— Завтра, — сказал Боттичелли, напряженно глядя на занавеску, словно все еще мог разглядеть скрытый под ней портрет.
Леонардо появился у Симонетты после обеда; он пришел точно в назначенное время, что случалось с ним редко. Хотя художники по большей части не менее пунктуальны, чем купцы, врачи и прочие люди, чьи дела зависят от назначенных встреч, Леонардо не в силах был овладеть даже этой основной чертой буржуа. Привычка опаздывать была, к несчастью, его второй натурой. Но сегодня его мысли не были отвлечены ни летающими и военными машинами, ни естествознанием, ни даже живописью и игрой света и тени — хотя он бережно нес под мышкой обернутый в шелк портрет Симонетты, следя за тем, чтобы шелк не слишком сильно прижимался ко все еще мягким слоям льняного масла и лака.
Он размышлял о Симонетте и о том, чего она хочет от него. Покаянный озноб охватил его, когда он вспомнил об их свидании на порочной вечеринке у Нери. И все же он продолжал быть ее другом, истинным другом, абсолютным и безупречным, каким и она обещала быть ему. Леонардо ощущал путаную смесь вины и влечения — и тревоги тоже, потому что Сандро настойчиво уверял, будто Симонетта впитала его ядовитый фантом, несмотря на все усилия Пико делла Мирандолы.
Но в самом-то деле, что еще скрывает от него Сандро?
И не страдает ли сам Сандро, Боже избави, от некоторых проявлений холодной черной желчи — melaina cholos, убийственной меланхолии?
Леонардо вошел в кованые чугунные ворота, прошел по узкой аллее (которая всего лишь служила подъездным путем, но тем не менее ее охраняли мраморные грифоны, сатиры, наяды, великолепно сложенные воины и сама Диана Охотница) и лишь тогда вышел ко двору и крытой галерее двухэтажного дома Веспуччи. Он постучал в массивную застекленную дверь, и слуга провел его через просторные, расписанные фресками залы, причудливо обставленные комнаты, кабинеты и выкрашенные охрой коридоры в открытый внутренний дворик, по которому свободно бродили павлины. Там и сидела Симонетта со слабой улыбкой на бледном, в мелких веснушках лице, глядя поверх заросшей диким виноградом стены на тянувшиеся внизу улицы и аллеи. Брови ее были выщипаны в тоненькую линию, рот плотно сжат, отчего нижняя губка немного выпячивалась вперед. Она казалась погруженной в глубокую задумчивость. Дул едва ощутимый ветерок, который тем не менее шевелил по-детски тонкие завитки ее длинных, светлых, заплетенных в искусную прическу волос. На ней было платье из алого сатина — шелковые рукава с буфами, низкий вырез; на цепочке, обвивавшей шею, висел золотой с чернью медальон, в центре которого был укреплен кусочек рога единорога, панацея от ядов.