На галерее раздались крики, свист, гогот: сумма была немаленькая.
Леонардо глубоко вздохнул. Будь что будет, подумал он, тюрьма так тюрьма. Воля его пошатнулась, мысли расплывались, и в долгие мгновения перед тем, как судья объявил его участь, Леонардо вспомнилась детская игра. Святой отец в Винчи учил его, как представить Христа во плоти, как видеть сквозь время, подобно монаху-картезианцу Лудольфу: «Ты должен продвигаться вперед с осторожным любопытством. Должен ощутить свой путь. Должен коснуться каждой раны Спасителя».
Леонардо насчитал тогда 662 раны.
Но Лудольф насчитал их 5490.
Леонардо снова считал раны Христа и чувствовал, как мучение волнами омывает его душу.
Глава 12
ОЛИВКОВАЯ ВЕТВЬ
Пришедшего в отчаяние делай поразившим себя ножом и руками разодравшим себе одежды; одна из его рук пусть разрывает рану; сделай его стоящим на ступнях, но ноги должны быть несколько согнуты; тело также нагнулось к земле, волосы вырваны и растрепаны.
Леонардо да Винчи
Глаз, называемый окном души…
Леонардо да Винчи
Могло ли все это быть дурным сном, лихорадочным кошмаром, фантазмом?
Хотя выкуп Лоренцо был принят судом и избавил Леонардо от тюрьмы, обвинение не было снято и унижение продолжалось. Это-то и было сутью Мирандолова «Искусства доносительства» — демоническое волшебство безнадежности, меланхолия. События потеряли привычную реалистичность, сделались предзнаменованиями, символами, наполнились тайным значением. Даже время вышло из равновесия: часы тянулись мучительно медленно, дни же исчезали мгновенно один за другим, словно камни, катящиеся в темную пропасть. Время и происходящее окружал ореол кошмара, и как ни бился и ни кричал Леонардо, стремясь проснуться, ему это никак не удавалось.
Неужели мир на самом деле изменился?
Неужели он на самом деле был арестован и обвинен?
Он сидел за столом в своей студии. В комнате было темно, если не считать водяной лампы, стоявшей на том же столе, — это изобретение Леонардо увеличивало смоченный в масле фитиль и излучало ровный яркий свет. До вечера было еще далеко, но день выдался хмурым и серым; в его сочащемся свете обычно светлая, полная воздуха студия казалась мрачной и душной.
Анатомические рисунки усеивали стол и пол, большая их часть была покрыта бурыми пятнами запекшейся крови. Везде были мензурки, чашки, принадлежности для анатомирования: стальные скальпели и вилки, хирургические ножи и крючки, трубочная глина и воск, пила для костей, долото. Были на столе и чернильница и ножик для очинки перьев.
Леонардо превратил студию в лабораторию, анатомический кабинет. Там же, на столе, на нескольких горелках кипел в наполовину полной миске вязкий раствор с яичными белками, и в этой массе кипятились глазные яблоки быков и свиней. Леонардо сегодня утром побывал на бойне, посмотрел, как помощник мясника валит хрипящее животное на залитый кровью пол, а мясник ударом ножа в сердце приканчивает его. Леонардо там знали и разрешали вынимать и уносить глазные яблоки.
Теперь они плясали в железной миске — то всплывали, то опять тонули, похожие на очищенные птичьи яйца, тугие, белые, ноздревато-губчатые.
Хотя руки Леонардо и были грязны, он сочинял письмо. Он писал на первом попавшемся под руку листке, рядом с заметками для создания камеры-обскуры и набросками частей глаза животных и птиц; писал быстро, зеркальным шрифтом, как все свои черновики. Он обратится с просьбой к Бернардо ди Симоне Кортигьяни, другу своего отца. Бернардо — глава гильдии ткачей, лицо важное, к тому же он всегда любил Леонардо и сочувствовал его положению.
Быть может, Пьеро да Винчи еще не успел настроить его против Леонардо.
Пьеро в гневе и унижении отвернулся от сына. Леонардо писал отцу — безуспешно; он даже пришел в отцовский дом — для того лишь, чтобы получить от ворот поворот.
«Вам известно, сударь, — писал Леонардо, — и я говорил Вам об этом прежде, что нет никого, кто бы принял мою сторону. И мне не остается ничего, кроме как думать, что если того, что зовется любовью, не существует, — что тогда вообще осталось от жизни? Друг мой!» Леонардо остановился, потом в раздумье округлил последние слова завитками. Выругался, оторвал исписанный кусок от листка и смял в кулаке.
Он писал всем, кому мог, прося о помощи. Написал даже дяде в Пистойю, надеясь, что тот сумеет смягчить отца.
Франческо не смог ничего сделать.
С тем же успехом Леонардо мог быть мертвецом или бесплотным призраком. Правду сказать, он и чувствовал себя призраком: во всем доме не пустовала лишь одна его студия. Андреа вывез-таки учеников и семью в деревню после того, как от чумы умерло семейство на их улице. Сандро и Мирандола отправились с Лоренцо пережидать жару и поветрие в Карреджи. А Никколо Леонардо отослал назад к Тосканелли, ибо как мог обвиненный в педерастии оставаться мастером юного ученика?
— Джиневра, — вырвалось у Леонардо.
Это был стон чуть громче шепота. Он поставил локти на стол и закрыл лицо крупными, но изящными, почти женскими ладонями.
Она уехала с отцом в загородный дом на следующий день после осуждения Леонардо. Он молился, чтобы она оставалась верной ему, чтобы не позволила Николини…
Она любит его, это точно. На это он может положиться. Он должен бы выбранить себя за то, что сомневается в ней.
Но он потерял ее — бесповоротно. Он знал это, ощущал как пустоту, холодную и темную пустоту внутри себя.
Сейчас он не удивился бы, перейди эта болезнь души в чуму. Так было бы лучше всего. Он воображал, как набухают бубоны у него под мышками, видел свою смерть. В голове его возник образ: Дева-Чума, жуткий близнец нежной богини Флоры. Вместо гирлянд и венков — капли яда, разбрызганные по полям и улицам.
Леонардо набросал ее и сделал подпись, чтобы обдумать впоследствии.
Потом встал, наклонился через стол и половником вынул из миски кипятившиеся в яичных белках глазные яблоки. Выключил горелки и разложил перед собой глаза, твердые, как сваренные вкрутую яйца. Из набора анатомических инструментов он выбрал скальпель и, отодвинув записную книжку, начал резать глаза поперек, стараясь, чтобы ни одна капля не вытекла изнутри. Словно охваченный безумием, он лихорадочно препарировал и делал заметки на покрытых засохшей кровью листах.
«Невозможно, чтобы глаз производил из себя зримые лучи, зримую силу», — записал он и тут же ощутил, как горит его лицо при воспоминании о ненавидящем, обвиняющем взгляде отца, который прожигал его шею.
И он нацарапал сбоку от диаграммы, которую срисовал из трудов Роджера Бэкона: «И даже будь глаз создан из тысячи миров, не мог бы он уберечь себя от уничтожения в миг создания этой силы, этого излучения; а если это излучение передается по воздуху, как запахи, то ветер мог бы подхватывать его и, как запахи, переносить в другие места».