Улаву пришлось уехать из дому на несколько ночей, и Сигне, дочь Арне, приехала побыть с больною на это время. После Сигне сказала Улаву, что, мол, просто глупо класть Сесилию спать с Ингунн по ночам; у матери в груди не осталось ни капли молока, ребенок кричит от голода и злости все ночи напролет и не дает спать Ингунн и всем остальным. Улав никогда не видал близко других грудных младенцев, кроме Аудуна, а тот кричал, почти не закрывая рта, и он решил, что все они в эту пору ревут. Днем Сесилию уже давно кормила Лив, ее дитя только что померло, а у молодухи молока было полно, как у коровы тролля; вот и надо, мол, сделать Лив приемной матерью Сесилии, и чтобы девочка была с нею денно и нощно.
Когда же об этом сказали Ингунн, она была сама не своя от горя. Она слезно молила, чтобы Сесилию не отнимали от нее:
– Она – все, что от меня осталось, я купила эту дочь дорогой ценой, лежу теперь бессильная, онемев до пояса. Коли ты любишь ее, Улав, сжалься надо мною, не отнимай от меня Сесилию, пока я жива. Недолго осталось тебе ждать, скоро станешь свободным от злосчастной жизни со мною.
Он пытался урезонить ее, но она закричала, оперлась локтями о перину и напряглась, будто хотела заставить свое недвижимое тело подняться. Улав сел к ней на край кровати, принялся увещевать, утешать ее как умел, но все было напрасно; под конец она, наплакавшись и накричавшись, до того устала, что погрузилась в забытье, но еще долго всхлипывала и дрожала всем телом.
Наконец Улав обещал ей, что Сесилию оставят спать по ночам с ней в постели, а Лив будет лежать с ними в горнице на скамье, чтобы дать девочке грудь, когда она заплачет. Когда он, собираясь улечься в постель, пожелал ей доброй ночи, она обняла его рукой за шею и притянула к себе:
– Не гневайся на меня, Улав! Я не могу заснуть без нее. Я и всегда-то боялась, когда приходилось спать одной, – прошептала она, – с той самой ночи, когда ты в первый раз спал со мною, мне не было покою, коли ты не обнимал меня. А теперь уже этого не будет никогда.
Улав встал на колени, подсунул руку ей под затылок и положил ее голову к себе на плечо.
– Хочешь, я буду держать тебя так, покуда ты не заснешь? – спросил он.
Она заснула почти мгновенно. Тогда он подправил повыше подушки под ее плечами и тихонько прокрался к постели у северной стены, где спал Эйрик.
Ночами он оставлял гореть на очаге маленький светильник из тюленьего жира – ему приходилось часто вставать, помогать Ингунн повернуться. А сейчас еще надо было брать Сесилию, когда та кричала, и относить ее служанке – сама Лив не просыпалась.
Под конец он заснул и спал крепко – видно, дитя кричало долго и так громко, что разбудило-таки Лив. При слабом свете ночника он увидел, что служанка шлепает босиком подле постели Ингунн с Сесилией на руках; в полутьме она казалась бесформенной, коренастой коротышкой, невольно ему в голову пришли сказки про мерзких чертовок и троллей. Хоть он и знал, что это глупо, ему стало тошно оттого, что Сесилию отдали в руки такой приемной матери.
На другой день Улав вошел к Ингунн в полдень – он с челядинцами сгребал сено на горных лугах. С промокшей от тумана опушки его короткого плаща падали капли, сапоги были тяжелые от налипшей мокрой земли и сухой листвы. Когда он нагнулся над Ингунн и спросил, как ей можется, от него так и пахнуло влажным осенним воздухом.
Застенчиво улыбнувшись, он показал ей, что прятал в кулаке – несколько больших мокрых ягод земляники, нанизанных на соломинку, – так они делали, когда были детьми. От мокрых ягод ладонь у него была в красных пятнах.
– Я нашел их возле мельницы.
Ингунн взяла ягоды, забыв сказать спасибо. Эти маленькие красные пятна на заскорузлой, грубой ладони… Она вспомнила свою жизнь с ним с отроческих дней и до сей поры. Дважды обагрялась эта рука кровью из-за нее. Твердый, испачканный смолою кулачок мальчонки помогал ей перелезать через изгороди, разжимался, чтобы поднести ей подарок. Ей казалось, будто ее с ним жизнь похожа на стенной ковер – длинное тканье с мелкими узорами: короткое счастье, горячие и нежные ласки, а между ними полосы тоски и томления, пустых мечтаний, огромное темное пятно – время позора и безумного отчаяния, а потом все эти годы в Хествикене… все это вдруг предстало перед нею картинками, вытканными на одном поле, – единое полотнище из одних и тех же ниток со дней отрочества и до сей поры, до конца.
Она всегда понимала, что Улав добр к ней. Знала, что не у всякого хватило бы терпения возиться с нею так долго, не у всякого хватило бы сил оборонять и пестовать ее все эти годы. Конечно, она благодарила его в сердце своем, благодарила иногда горячо и истово. Но только теперь увидела она со всею ясностью, сколь сильна была его любовь.
Вот он стоит возле люльки. Полозья мерно постукивают о пол, дитя гукает, тихо взвизгивает от радости и изо всех сил колотит пятками о шкуру, постланную на дно колыбели; матери видно, как розовые ручонки машут над перильцами люльки.
– Ну, Сесилия, скоро ты размотаешь им все эти пеленки.
Улав засмеялся и взял малютку на руки. Она до того усердно дрыгала ножонками, что свивальник размотался и повис кольцами на руках, ногах, на шее и на толстеньком розовом тельце. Удивительно, как только она не удавилась им.
– Ты не сумеешь ее распеленать? – Он положил ребенка рядом с матерью поверх одеяла. – Ты что это, никак плачешь? – спросил он огорченно. Слезы застилали ей глаза, она почти ничего не видела, когда пыталась распеленать Сесилию.
– Она будет такая же белокурая, как все хествикенские мужчины в нашем роду, – сказал отец, – смотри-ка, у тебя выросло семь локонов на темечке. – Он загладил назад волосы, что падали длинными светло-желтыми стружками на лоб малютки. – У тебя опять болит, Ингунн, милая ты моя?
– Нет. Я лежу и думаю: вот ты был добр ко мне и оставался верным все то время, что я знаю тебя, а я так и не смогла отплатить тебе за любовь.
– Полно, не говори так. Ты всегда была… кроткой… – Он не мог придумать другой похвалы, вот так сразу, хотя ему очень хотелось порадовать ее. – Ты была кроткой и… тихой женою. Теперь ты, верно, поняла, что я люблю тебя, – сказал он горячо.
– И вот уже целый год, – прошептала она с болью и робостью, – как ты живешь без жены, а я у тебя лишь больная сестра, за коей надобно ходить.
– Правда твоя, – тихо сказал муж. – Но я и теперь люблю тебя. Сестра – говоришь ты. А помнишь ты первый год, что мы жили вместе? Мы спали в одной постели, пили из одной чаши и были словно брат и сестра; мы не знали, что может быть по-иному. Но и тогда нам было лучше всего вдвоем.
– Да. Но тогда мы были малыми детьми. И я в ту пору была красивая, – взволнованно прошептала она.
– Была. Но боюсь, что я был тогда еще несмышленыш и не видел этого. В те годы я, верно, ни разу даже не подумал о том, красивая ты или нет.
– И я была сильная и здоровая, не обуза тебе.
– Да нет же, Ингунн, дружок мой любезный, – слабо улыбнулся Улав, – сильною ты никогда не была.