В пору моего раннего детства матушка страдала тяжелой меланхолией, вызванной, как я узнал много позже, смертью ее лучшей подруги Лауры, леди Тансор, чье имя стало мне известно только после матушкиной кончины. Ее светлость (как я узнал впоследствии) оказывала моей матери скромную материальную поддержку деньгами из своих средств и разного рода подарками. Но после смерти подруги матушка лишилась такого вспомоществования и для нее настали трудные времена, ибо ничтожное наследство, оставленное Капитаном, уже давно иссякло. Однако она твердо решила сделать все возможное, чтобы обеспечить наше с ней существование в сэндчерчском доме.
Вот так и получилось, что однажды в контору издателя мистера Колберна на Нью-Берлингтон-стрит доставили пакет в оберточной бумаге, где содержалась рукопись под названием «Эдит, или Последняя из рода Фицаланов», первое литературное произведение некой дамы, живущей на побережье Дорсета. В сопроводительном письме она свидетельствовала мистеру Колберну свое нижайшее почтение и просила высказать профессиональное мнение о романе.
Мистер Колберн ответил вежливой двухстраничной рецензией с указанием на достоинства и недостатки сочинения и в заключение сообщил, что будет рад договориться о публикации при условии, если автор согласен покрыть часть издательских расходов. Моя матушка приняла предложение и вложила в дело все деньги, какие могла позволить себе потратить, но рискованное предприятие увенчалось успехом, и мистер Колберн на радость быстро обратился к ней с просьбой написать следующий роман и издать у него на много выгоднейших условиях.
Так началась литературная карьера моей матушки, продолжавшаяся без перерыва свыше десяти лет, до самой ее смерти. Хотя доходы от публикаций обеспечивали нам безбедное существование, писательский труд требовал от нее неимоверного напряжения сил и пагубно сказывался на здоровье, что с течением времени становилось все очевиднее мне, изо дня в день, с утра до вечера видевшему хрупкую сгорбленную фигуру матушки за массивным письменным столом. Порой, когда я заходил в комнату, она даже не поднимала на меня взгляда, но ласково спрашивала, продолжая строчить пером: «Что тебе, Эдди? Быстренько скажи маме, милый». Я сообщал о своих надобностях, а она отсылала меня со всеми вопросами и просьбами к Бет — и я возвращался к делам своего мира, оставляя матушку исписывать страницу за страницей в ее мире.
Лет в шесть меня вверили педагогическим заботам Томаса Грексби. Маленькая школа Тома состояла из него самого, упитанного мальчика с бессмысленным лицом по имени Купер, неспособного усвоить даже самые элементарные знания, и меня. Обычно господин Купер садился выполнять простейшие учебные задания и проводил по несколько часов кряду в состоянии крайнего умственного напряжения, с высунутым от усердия языком, а мы с Томом читали и разговаривали. Я делал быстрые успехи, ибо Том был замечательным учителем, а я отличался неуемной тягой к знаниям.
Под наставничеством Тома я скоро обучился чтению, письму и счету, и он поощрял меня продолжать строительство на заложенном прочном фундаменте сообразно с моими наклонностями. Каждый предмет и каждая тема из каждого предмета, с которыми он меня знакомил, пробуждали во мне страстное желание узнать больше. Таким образом в моем уме начала накапливаться в огромных количествах плохо усвоенная информация по самым разным темам — от законов Архимеда до даты сотворения мира, вычисленной архиепископом Ашером.
[24]
Однако мало-помалу Том принялся дисциплинировать мой пытливый, но разбросанный ум. Я взялся за основательное изучение греческого и латыни, всемирной истории и европейской литературы. Том был также страстным библиофилом, хотя его попыткам собрать библиотеку ценных изданий сильно препятствовала ограниченность в средствах. Тем не менее он обладал обширными познаниями и тонким вкусом в области книговедения, и именно от него я узнал об инкунабулах и колофонах, переплетах и узорном тиснении, изданиях и выпусках — и разных прочих вещах, милых сердцу ученого-библиографа.
Так все продолжалось, пока мне не стукнуло двенадцать. А потом в моей жизни произошла крутая перемена.
В день своего двенадцатилетия, в марте 1832 года, я спустился к завтраку и увидел, что матушка сидит в гостиной за своим рабочим столом с деревянной шкатулкой в руках.
— С днем рождения, Эдди. — Она улыбнулась. — Подойди и поцелуй меня.
Я подчинился с великой охотой, поскольку в последние дни почти не видел матушку, спешно дописывавшую очередное сочинение для мистера Колберна, от раза к разу ужесточавшего сроки предоставления рукописи.
— Это тебе, Эдди, — тихо промолвила она, протягивая мне шкатулку.
Шкатулка — глубокая, размером примерно четыре на пять дюймов, с откидной крышкой — была изготовлена из темного дерева ценных пород и отделана полосой из дерева посветлее, опоясывавшей корпус в дюйме от основания. На одной из высоких скошенных граней крышки имелась инкрустация в виде герба. По бокам крепились маленькие медные ручки, а переднюю стенку украшало изображение гербового щита. Эта шкатулка несколько лет стояла у меня на каминной полке в комнатах на Темпл-стрит.
— Открой, — ласково велела матушка.
Внутри лежали два мягких кожаных кошелька, набитых золотыми монетами. Я высыпал монеты на стол и насчитал двести соверенов.
[25]
Разумеется, я не мог понять, откуда вдруг на нас свалилось такое богатство, — ведь исхудалое лицо бедной матушки красноречиво свидетельствовало, что она вынуждена трудиться не разгибая спины, без отдыха и всякой надежды на отдых, чтобы наша маленькая семья не знала нужды.
— Откуда у нас столько денег, мамочка? — изумленно спросил я. — Это твои?
— Нет, милый, твои, — ответила она. — И ты вправе распоряжаться ими по своему усмотрению. Подарок от давней и близкой подруги, которая очень любила тебя, но никогда больше тебя не увидит. Она просила передать тебе это, чтобы ты знал, что мысленно она всегда с тобой.
Единственной матушкиной подругой, мне известной, была печальноокая мисс Лэмб, и потому последующие несколько лет я пребывал в полной уверенности — а матушка меня не разубеждала, — будто мисс Лэмб и есть моя благодетельница. Пусть источник нежданного богатства и оставался для меня не вполне ясным, но увесистая пригоршня монет в моих ладонях возымела сильнейшее действие: я тотчас сообразил, что такие деньги позволят мне освободить матушку от непосильного литературного труда. Но она отказалась даже говорить об этом, причем таким резким, чуть ли не оскорбленным тоном, какого я никогда прежде не слышал. После долгих обсуждений мы порешили передать деньги — за изъятием пятидесяти соверенов, которые матушка по моему упорному настоянию все-таки согласилась взять, — в полное распоряжение дядюшки Мора: он выгодно вложит капитал, чтобы изрядно приумножить к моему совершеннолетию.