После ужина я начал думать о вопросах практического свойства. Чтобы прочно утвердиться на пути успеха, не имея университетской степени, требовалось очень и очень постараться. До того как Том принял деятельное участие в моей судьбе, я намеревался продать дом и перебраться в Лондон, дабы попробовать найти там работу, позволяющую применить на деле мои интеллектуальные способности. Прежде всего я планировал воспользоваться приглашением мистера Брайса Фернивалла и предложить свою кандидатуру на вакансию в отделе печатных изданий Британского музея. Подобная перспектива по-прежнему казалась заманчивой: библиографическая страсть продолжала гореть в моей груди, и представлялось несомненным, что на этом чрезвычайно увлекательном (для меня) поприще я найду столько интересной и полезной для общества работы, что на всю жизнь хватит.
Но куда бы я ни отправился — в Месопотамию или на Грейт-Рассел-стрит — мне понадобятся наличные деньги, чтобы содержать себя на первых порах. А еще надо бы наконец разобрать матушкины бумаги — у меня все как-то руки до них не доходили, и они вот уже одиннадцать лет пылятся на письменном столе в туго перевязанных стопках, немой укор мне. Ну уж чем-чем, а этим делом я могу заняться без долгих отлагательств. И вот, решив начать просматривать бумаги завтра с утра пораньше, я зажег сигару, придвинул кресло поближе к камину и приготовился скоротать вечер за изящным томиком стихотворений лорда Рочестера.
Уютно потрескивало пламя, дождь монотонно барабанил в окна. В скором времени я опустил книгу и уставился на стопки пожелтелых страниц со скрученными краями.
На стене по обеим сторонам от стола висели изготовленные Билликом полки, где теснились изданные сочинения моей матушки, двух- и трехтомники в темно-зеленых или синих матерчатых переплетах, с поблескивающим в свете камина золотым тиснением на корешках. Они стояли строго в порядке публикации, начиная от «Эдит» и кончая «Петрусом, или Благородным рабом» — несмелой попыткой исторического романа, вышедшего из печати в год матушкиной смерти. Под этой библиотечкой находилось непосредственно рабочее место — огромный письменный стол в полных восемь футов по диагонали, который впоследствии займет почетное место в моих комнатах на Темпл-стрит.
Громоздившиеся на нем кипы страниц образовывали подобие горного ландшафта — с высокими пиками и затененными узкими долинами, с крутостенными ущельями и оползнями от слабых подземных толчков. Вся эта груда бумаг, я знал, состояла из черновых рукописей и фрагментов романов, а равно из приходно-расходных счетов и прочих записей, касающихся домашнего хозяйства. Матушка имела курьезное обыкновение: она раскладывала все свои бумаги и документы по категориям, потом перевязывала накопившиеся стопки шнуром, лентой или тонкой полоской тафты и, никак их не помечая, водружала одну на другую примерно в той последовательности, в какой они формировались. В результате на столе получилось нечто вроде макета сражения при Фарсалии,
[94]
виденного мной однажды, с выстроенными в каре и уступами подразделениями противоборствующих войск. Посередке, окруженное с трех сторон высоченными кипами бумаги, оставалось крохотное — размером не более стандартного писчего листа — свободное место для работы.
Здесь же находились и квадратные записные книжечки в твердых черных обложках, перевязанные, каждая по отдельности, темной шелковой ленточкой, — в детстве они неизменно пленяли мой взор своим сходством с плитками черного шоколада. В них матушка постоянно заносила свои мысли, склоняясь над столом даже ниже, чем во время своей литературной работы, поскольку из-за малого формата страниц (всего лишь три или четыре квадратных дюйма) приходилось писать мельчайшим почерком. Я так и не уразумел, зачем она добровольно входила в лишние хлопоты и расходы, заказывая такие вот записные книжки у одного веймутского переплетчика, что по нашим достаткам представлялось непозволительной роскошью. Сейчас дюжина-полторы этих миниатюрных томиков стояли в ряд с одной стороны стола, подпертые у самого края шкатулкой красного дерева, где некогда хранились мои двести соверенов.
Повинуясь внезапной прихоти, я решил заглянуть в одну из черных книжечек, прежде чем отправиться на боковую. Я понятия не имел, какого рода записи в них содержатся, и тревожное любопытство — легкая дрожь необъяснимого волнения, охватившая меня, когда я встал и двинулся к столу, — прогнало сонливость, которая начала овладевать мной, пока я сидел перед угасающим камином, читая блистательные непристойности лорда Рочестера.
Я взял наугад одну из записных книжек и развязал шелковую ленточку. Поднеся книжку поближе к свече, я раскрыл твердую обложку и принялся читать тесные убористые строчки, составленные из крохотных аккуратных буковок. Там шла речь о последних неделях, проведенных матушкой в Черч-Лэнгтоне перед их с Капитаном переездом в Сэндчерч. Заинтригованный, я пробежал глазами еще несколько страниц, а потом захлопнул этот томик и взял следующий. Около часа я перебирал книжечки таким образом, просматривая по несколько страниц из каждой, и незадолго до одиннадцати решил напоследок сунуть нос еще в одну, а потом лечь спать.
На двух первых желтоватых страницах не содержалось ничего интересного — так, короткие отчеты о разных незначительных обыденных делах. Я уже собирался закрыть дневник и поставить на место, когда, небрежно пролистнув несколько страниц, зацепился взглядом за нижеследующие строки:
Я прекрасно понимаю: это безумие, чистой воды безумие. Все мое существо протестует против этого; все чувства, почитавшиеся мной священными, восстают против такой перспективы. Однако от меня требуют этого, и избежать сей чаши невозможно. Похоже, судьба моя не принадлежит мне, но лепится другой рукой — увы, не Божьей! Мы долго говорили вчера; Л. порой заливалась слезами и умоляла, порой распалялась гневом и грозилась сотворить даже худшее, чем то, что она предлагает сделать. Может ли быть что-нибудь хуже? О да! И она способна на такое. Минувшей ночью он отсутствовал дома, что дало нам еще немного времени. После ужина Л. опять пришла в мою комнату, и мы долго плакали вместе. Но потом решимость вернулась к ней, и она вновь обратилась в сталь и пламя, проклиная его с неистовой яростью, приводившей меня в неподдельный ужас. Л. удалилась только с первыми проблесками зари, оставив меня в столь изнуренном состоянии, что я воротилась из Э*** домой уже далеко за полдень. Капитан находился в отлучке, а потому не заметил моего опоздания.
Запись была датирована 25 июня 1819 года.
Вперять столь пристальный взор в дневник матушки значило грубо вторгаться в ее частную жизнь, но я вдруг осознал, что не в силах принудить себя закрыть книжицу и снова перевязать шелковой ленточкой, не вникая в содержание записей. Ибо, будучи хроникой частной жизни, дневник этот наверняка содержал некую правду, некие неявные, но достоверные сведения о хрупкой маленькой женщине из моих детских воспоминаний, которая постоянно строчила пером по бумаге, низко склонившись над столом. Я почувствовал острую необходимость выяснить, что же кроется за словами, сию минуту мной прочитанными, даже если ради этого мне придется отложить все свои планы, направленные на достижение успеха в жизни.