Она не могла видеть, как глаза девочки сверкнули острым алым огоньком.
Апрель 1945 года
Где-то в Воеводине
В равнине ощущалось какое-то исконное одиночество, некое равнодушие, которое лениво поднималось к черте, обозначающей линию горизонта. Генрих Канн смотрел в сторону этой черты, за которой пропадали длинные борозды на вспаханном поле и начиналось сумрачное небо Воеводины. Сейчас он хорошо все понимал. Он ненавидел эту страну, эти пребывающие в вечных войнах Балканы, этих жестких, неотесанных людей. Он ненавидел их проклятые родоплеменные принципы, их примитивный язык, их грубые славянские лица…
Помимо всего прочего, он жестоко страдал из-за того, что столько драгоценного времени он потратил здесь в поисках предметов, которые в принципе невозможно отыскать, предметов, которых нет и не может быть на этой равнине, в этой жесткой, сухой земле среди жестких и диких лиц.
Одно из таких лиц принадлежало партизанскому командиру, который угостил его сигаретой.
Канн принял ее, парень поднес горящую спичку, и штурмбаннфюрер почувствовал, как резкий дым непривычного дешевого табака обжигает легкие. Он закашлялся, сделал еще одну затяжку и спросил офицера по-немецки:
– Долго мне еще ждать?
Молодой капитан рассмеялся.
– Нет, уже скоро, – ответил он на плохом немецком, после чего отошел в сторону, дав Канну возможность посмотреть в глаза солдатикам из расстрельного взвода.
Их было десять, молодых, безусых, сильно возбужденных. Они не очень отличались от ребят из того взвода, с которым он совсем недавно расстреливал людей в Нише. Офицер отчетливо скомандовал, и солдаты передернули затворы, вскинули винтовки, прицелились…
И тут партизанский капитан дал им отмашку – велено было подождать. Из остановившегося рядом грузовика вывели троих мужчин. Капитан приказал солдатам поставить их слева от Канна. Когда они выполнили приказ, эсэсовец от удивления едва не потерял дар речи.
– Что-то не так, герр штурмбаннфюрер?
– Эти люди… Они что, цыгане?
– Так точно. Мы поймали их на мародерстве, а такие вещи нам очень не нравятся. Так что военно-полевой суд немедленно приговорил к смертной казни.
– Но я же ариец! – завопил Канн. – Я не хочу умирать рядом с этой швалью!
– Мне очень жаль, товарищ майор, – с мягкой улыбкой произнес капитан. – Но при коммунизме все люди равны. Богатые и бедные, пролетарии и буржуазия, умные и глупые… – Широким жестом он указал на выстроившихся у стенки приговоренных к смерти: -…цыгане, – и тут рукой с зажатой в ней сигаретой капитан ткнул в Канна, – и арийцы.
Не желая более зря тратить время, партизанский офицер отошел в сторону и взмахом руки подал расстрельному взводу команду открыть огонь.
Время Генриха Канна истекло.
Оставив ему ровно столько мгновений, чтобы он успел подумать о превратностях судьбы, о безжалостной игре жизни и смерти, о магии, которая, в сущности, вовсе не…
Будь ты проклят. Будь ты трижды проклят. Я мог стать твоим верным слугой. Твоим послушным воином. Я мог выиграть для тебя тысячу битв. А ты оттолкнул меня… Что я еще должен был сделать? Отдаться на волю случая? Стать одним из этих слабаков? Пасть в ноги к их еврейскому богу? Ты знаешь, что я не мог так поступить… Раса и кровь не позволяли мне…
Эхо выстрелов разнеслось по равнине.
Штурмбаннфюрер Канн дернулся. Кровь выступила на его губах. Он почувствовал слабость в коленях и упал ничком.
Будь ты проклят…
Он ощутил дикую боль в груди. Три пули вонзились в него – две в грудь и одна в плечо, четвертая застряла в стене. Он едва дышал, но все-таки был еще жив.
Он поднял голову, чтобы еще раз встретиться взглядом с равнодушной линией горизонта.
Сначала перед ним предстала тень, потом нечеткий абрис, который превратился в фигуру шагающего к нему молодого командира.
Канн ядовито усмехнулся ему навстречу.
Партизан ответил ему такой же улыбкой, после чего вытащил из кобуры пистолет и приставил его ко лбу.
Генрих Канн ощутил во рту нечто вроде горечи, что-то зловещее и отвратительное, смешанное с медным привкусом крови.
– Будь ты проклят… – прошептал он.
Небо и земля слились. Осталась только темная линия в том месте, где они соединились.
Длинная извилистая линия.
Июнь 1945 года Ниш
Длинными пальцами гармониста Светислав Петрович Нишавац взял две карты из колоды, лежащей на деревянном ресторанном столике. Партия в покер затянулась, но у сопливых пролетариев и новоиспеченных коммунистов не было никаких шансов устоять перед довоенным каталой. Он прилично уделал их, и на столе был порядочный куш: несколько пачек сигарет, банка топленого сала, два кило сахара, пара плиток шоколада, бутылка французского коньяка и новые, почти не ношенные, лаковые ботинки.
– Что у тебя? – спросил Бранко Девич, референт народного комитета из Каменицы, уставившись на него из-за своих пяти карт.
– Есть кое-что… – растерянно пробормотал Нишавац. – А ты? Даешь сверху?
– Ставлю.
– А что именно? Надо ведь хоть что-то поставить. Я все принимаю: шоколад, сигареты, муку…
– Ну-у, у меня ничего такого нету.
– Тогда пасуй!
– Подожди, – разволновался Девич и нагнулся к сумке, которую он повесил на спинку стула.
Он пошарил в ней и вытащил продолговатый металлический предмет, который осторожно водрузил на стол.
– Что это у тебя такое?
– Да мы тут один дом разбирали на кирпичи, который бомба разнесла, – начал Девич. – Знаешь, тот, на горе Калач, где тот эсэсовец Канн ночевал. Тот, что сильно расстреливать любил.
– Ну, знаю. И что с того?
– Ну, вот… Ребятня нашла в развалинах, а я отобрал. Может, стоит чего…
– Этот вот?
Нишавац левой рукой взял металлический предмет и принялся рассматривать его, обратив внимание на измазанное грязью лезвие, деревянную рукоятку и такое же большое яблоко на ней.
– Поп Спира из Пантелеймоновой церкви говорит, что это римский меч, – объявил Девич, прикрыв рот своими пятью картами.
– Римский меч? А пошел бы ты, Бранко, – съязвил Нишавац, опуская меч на стол между пачками сигарет и жестяной банкой, на которой кто-то не шибко грамотный написал: «Сало свеное топленное». – Да ты только посмотри на него. Если бы настоящий был, а то и позолоты вовсе нет, да и украшений никаких. А это… Да он ничего не стоит!
– Может, и недорогой, но всё за него чего-то могут дать.
– Ладно, беру. Открывайся.
Девич выложил карты на стол. Три валета и две дамы.
– Сильная карта… – спокойно отреагировал Нишавац.