Работа над романом Сарамаго — это тот случай, когда от
переводчика требуется не только творчество, но и сотворчество, подвижничество,
в котором сливаются «и труд, и мука, и отрада». Наградой за эти «и труд, и
муку» станет, без сомнения, и «отрада» самого взыскательного читателя, чего бы
он ни искал в этой книге. Ведь, по словам самого Сарамаго, «одному подавай
всеобъемлющие идеи, панораму и перспективу, эпическую монументальность
исторического полотна, а другой предпочитает стилистическую изощренность
противоборствующих интонаций: нам ли не знать, что на всех не угодишь». Но
писатель скромничает и лукавит, в его романе как раз стилистическая
изощренность не становится самоцелью, все подчинено «идее», «панораме» и
«перспективе», и культура неотторжима от истории.
Е. Огнева
ГОД СМЕРТИ РИКАРДО РЕЙСА
Здесь кончается море и наминается земля. Бледный город
мокнет под дождем, река помутнела от глины, переполнены водостоки. Темный
корабль идет вверх и сейчас ошвартуется у пристани Алкантары. Это «Хайленд
Бригэйд», английский пароход, как челнок, снующий по дорогам Атлантики туда-сюда,
туда-сюда, из Лондона в Буэнос-Айрес, с заходом в одни и те же порты —
Ла-Плата, Монтевидео, Сантос, Рио-де-Жанейро, Пернамбуко, Лас-Пальмас, а потом
в обратном порядке, а если не потонет, то причалит еще и к пирсам Виго и
Булонь-сюр-Мер, и войдет наконец в эстуарий Темзы, как входит сейчас в устье
Тежо, какая из рек больше, гласит пословица, на той и село побогаче. Пароход не
очень велик — всего четырнадцать тысяч тонн — но ходкий и остойчивый, что в
очередной раз подтвердилось в этом рейсе, где, хоть и штормило постоянно,
укачались лишь начинающие мореплаватели да те, у кого желудок расстроен
безутешно, и вот за свой почти домашний уют и комфорт он, как и «Хайленд
Монарх», его брат-близнец, получил ласковое прозвище семейной лоханки. В
проекте предусмотрены просторные помещения для занятий спортом и для приема
воздушных ванн, можно даже, вообразите, устроить партию крикета, и уж если в
крикет, требующий ровных лужаек, можно играть на волнах, это лишний раз
доказывает, что Британской Империи все подвластно, была бы лишь выражена воля
того, кто ею правит. Когда стоит штиль, «Хайленд Бригэйд» напоминает детский
сад и пансионат для престарелых, впрочем, мы этого не увидим, потому что
сегодня идет дождь, да и рейс окончен. Через помутнелые от морской соли иллюминаторы
дети смотрят на пепельный город, расплющенный, распластанный по холмам так, что
и домов не видно — лишь изредка мелькнет высокий купол, вытянутый щипец крыши,
смутный абрис полуразрушенной замковой башни, хотя, вероятно, и это — обман
зрения, химера, мираж, сотворенный сплошной завесой воды, низвергающейся с
хмурого неба. Чужестранные дети, от природы щедрее взрослых наделенные великим
даром любопытства, желают знать, как называется место, куда они приплыли, и
родители их любопытство удовлетворяют — сами или же доверив это нянькам,
боннам, früileins
[1]
, случившемуся рядом моряку, который шел, скажем,
потравить стаксель или, ну, не знаю, лечь на другой галс. Лижбоа, Лизбн,
Лисбон, Лиссабон — так, на четыре лада, не считая вовсе невнятно пробормотанных
или промежуточных, сообщают детям неведомое им раньше имя, но и теперь узнают
они лишь это или какое-то близкое ему по звучанию слово, и сумятица воцарится в
их детских головах, ибо по-испански название этого города пишется так,
по-португальски — эдак, а уж когда выговаривают его на аргентинский ли,
уругвайский, бразильский или кастильский манер, звучит оно и вовсе непривычно и
всякий раз по-разному, и даже приблизительно на бумаге это звучание не
воспроизвести. Когда завтра рано утром «Хайленд Бригэйд» отвалит от причальной
стенки, пусть хоть ненадолго из-за раздернувшихся туч выглянет солнце, чтобы
буроватый туман, обычный в это гнусное время суток и года, не стал уж совсем
непроглядным, не закрыл бы — хотя бы пока еще виднеется земля — и без того уже
улетучивающееся воспоминание путешественников, которые впервые оказались здесь,
— детей, повторяющих и по-всякому переиначивающих слово «Лиссабон», насупленных
взрослых, которые зябко ежатся от сырости такой вездесущей и всепроникающей —
ни железо ей не помеха, ни дерево — словно пароход всплыл из пучины морской. По
доброй воле, для собственного удовольствия никто бы не остался в этом порту.
И немногие сходят на берег. Ошвартовались, спустили сходни,
и внизу неторопливо объявились носильщики и грузчики, вышли из-под навесов под
дождь чиновники иммиграционной службы и таможенники. Дождь унялся, чуть
моросит. Кучка пассажиров жмется у трапа, медлит, словно сомневается, можно ли
сойти на берег, не объявлен ли карантин, не споткнутся ли они на скользких ступенях,
да нет, не в том дело — их пугает безмолвный, будто вымерший город, а дождь
будто для того только и льет, чтобы утопить в жидкой грязи все, что там еще
уцелело. У причала, мертвенно и мутно посвечивая иллюминаторами, стоят другие
суда, портальные краны кажутся обломанными ветвями черных деревьев, и не визжат
лебедки. Воскресенье. А за пакгаузами сумрачный город, укрывшийся и пока еще
защищенный от дождя стенами и крышами, глядит наружу слепыми окнами, слушает,
как гремит в водосточных трубах дождь, заливая плотно пригнанные торцы
тротуаров, хлеща в переполненные до краев сточные канавы, сущий потоп.
Спускаются первые пассажиры. Сутулясь под монотонно
моросящим дождем, растерянно ковыляют по трапу со своими баулами и чемоданами —
завершилось плаванье, окончена жизнь между небом и морем, оборвалась беглая
череда текучих снов, ритм которым задавали маятник вздымающейся и падающей
кормы, пляска волн, неодолимо притягивающий к себе горизонт. Кое у кого ребенок
на руках, и, раз он молчит, это, конечно, — португальское дитя, даже не
спросит: Где мы? — а, может быть, ему уже загодя сказали, укладывая накануне
спать в душной каюте, пообещали, чтобы поскорее засыпал, красивый город,
счастливую жизнь, очередную волшебную сказку, очередную, потому что
эмигрантские труды преуспевания не дали. Дама в годах, упрямо, но тщетно
пытаясь раскрыть зонтик, роняет зеленую шкатулку, которую несла подмышкой, и от
удара о камни причала у шкатулки отлетает крышка, лопается дно, и все
вываливается наружу: ничего ценного там нет, вещицы дороги как память —
разлетаются в разные стороны пестрые лоскутки, письма, фотографии, бьются
вдребезги стеклянные четки, мотки белой шерсти уже выпачканы в грязи, а один из
них исчезает в щели между краем причала и бортом парохода. Это пассажирка третьего
класса.
Едва ступив на твердую землю, пассажиры торопятся укрыться
от дождя, чужестранцы вполголоса чертыхаются, будто мы виноваты, что погода
такая гадкая, забыли, наверно, что в ихних заграницах она обычно еще гаже, рады
любому поводу, даже такому явлению природы, как дождик, чтобы обпить бедные
страны, будто мало низвергающейся с неба воды, еще и презрением, это нам бы
надо жаловаться, однако ж мы молчим, вот хоть на эту проклятую зиму, или на то,
что города, разрастаясь, отнимают у нас плодородные земли, а их и так мало. Уже
началась выгрузка багажа: моряки в своих блестящих накидках с капюшоном
величественны как идолы, португальские же грузчики внизу бегают налегке — в
картузиках, в куцых клеенчатых курточках под кожу, но ливень им — всему свету на
удивление — нипочем, и, быть может, столь явно демонстрируемое пренебрежение к
неблагоприятным погодным условиям заставит путешественников тряхнуть мошной
или, как ныне принято говорить, портмоне, малость прибавить: вот ведь отсталый
народ, вечно клянчит и побирается, продает то, чего у него в избытке — свое
терпение, смирение, униженную покорность — и дай нам Бог дождаться, чтобы
где-нибудь в мире возник спрос на подобный товар. Пассажиры движутся к таможне,
их, как уже было сказано, немного, но выйдут они оттуда нескоро, потому что
заполнить надо целую кипу бумаг, а чиновники уж так каллиграфически
вырисовывают каждую буковку: надо полагать, у самых шустрых по воскресеньям —
выходной. Начинает смеркаться, а ведь всего-то четыре часа, еще чуть стемнеет —
вот и вечер, впрочем, здесь, в зале досмотра, всегда вечер, здесь сутки
напролет горят тусклые лампы, не все, правда: какие горят, а какие перегорели,
вон ту, например, уж целую неделю никак не соберутся заменить. Свет сочится
сквозь немытые стекла, как сквозь толщу воды. В спертом воздухе пахнет волглой
одеждой, кислятиной чемоданной фибры, мундирной дерюгой, и от обволаки вающей
душной тоски немеет пассажир, ни единой искорки радости нет в этом возвращении
на родину. Таможня — это перевалочный пункт, преддверие того, что ждет снаружи,
чистилище.