Утром, ближе к полудню, Рикардо Рейс решил двинуться в обратный
путь. Прощаться с Пречистой не стал, все его прощания уже были сделаны.
Аэроплан сделал еще два круга, рассыпав по округе новые проспекты «Бовриля».
Пассажиров в автобусе было немного, что и неудивительно — столпотворение
начнется попозже. На повороте дороги стоял вкопанный в землю, наскоро
сколоченный из двух палок крест. Нет, чуда не случилось.
* * *
От эпохи Афонсо Энрикеса до времен Великой Войны вверяем мы
себя Господу Богу и Пресвятой Деве — после возвращения из Фатимы эта фраза
преследует Рикардо Рейса, хоть он не может вспомнить, вычитал ли он ее в газете
или в книжке, услышал ли в проповеди или в чьей-то речи, бросилась ли она ему в
глаза с рекламного проспекта «Бовриля», но форма пленяет его так же, как
содержание, это перл красноречия, предназначенный пробуждать чувства и
воспламенять сердца, риторическая фигура, которая, помимо всего прочего,
благодаря своей сентенциозности, служит неопровержимым доказательством
богоизбранности нашего народа, бывали уже такие прежде и будут потом, но не бывало
так, чтобы столь долго — восемьсот лет кряду — держалась, не прерываясь, эта
связь с силами небесными, и, хотя мы припоздали к началу строительства пятой
империи, дав Муссолини опередить себя, но от нас не уйдет ни шестая, ни
седьмая, просто надо потерпеть немножко, и уж чем-чем, а терпением, сделавшимся
самой нашей сутью, наделены мы от природы с щедростью непомерной. О том, что мы
— на верном пути, можно судить по высказыванию его превосходительства
президента республики, генерала Антонио Оскара де Фрагозо Кармоны, который в
стиле, заслуживающем того, чтобы на его примере учить будущих столпов нации,
заявил так: Португалия ныне известна во всем мире, и потому стоит быть
португальцем, и эта сентенция не уступит вышеприведенной — обе жирненькие такие,
а ведь аппетит на глобальность был нам всегда присущ, равно как и
сладострастное желание быть притчей на устах у всего мира, возникшее после
того, как мы поплавали по морю-океану, пусть всего лишь и за тем, чтобы
похвастать, какие мы верные союзники, и неважно, чьи, а важно, что верные, и
как бы мы жили без этой верности. Рикардо Рейс, вернувшийся из Фатимы усталым и
обгоревшим на солнце, не увидевший там чуда, не повстречавший Марсенду, трое
суток не покидавший свою квартиру, ныне вновь входит во внешний мир через
широкие врата, открытые ему патриотическим заявлением президента. С газетой
уселся он под сенью Адамастора, а старики, пришедшие посмотреть на корабли,
входящие в гавань земли обетованной, о которой столько разговоров в мире, не
понимают, почему кораблей этих так много, почему они украшены флагами
расцвечивания, почему так ликующе завывают ревуны, почему на шканцах выстроена
команда, и Рикардо Рейс наконец просветил стариков, протянув им прочитанную от
корки до корки газету: разумеется, стоило ждать восемьсот лет, чтобы испытать
гордость за то, что принадлежишь к португальской нации. С вершин Санта-Катарины
восемь веков глядят на тебя, о, море, и два старика — тощий и толстый —
смаргивают непрошеную слезу, жалея, что не смогут вечно взирать с этой смотровой
площадки на то, как входят и выходят корабли, и огорчает их именно это, а не
скоротечность бытия. Со своей скамейки Рикардо Рейс наблюдает за любовной игрой
солдата и горничной: воин нахальничает и чересчур распускает руки, а девушка
хлопает его по рукам — тоже, пожалуй, чересчур. А день такой, что впору кричать
«Аллилуйя», заменяющую «Эван! Эвоэ!» тем, кто не древний грек, клумбы покрылись
цветами, имеется все необходимое для счастья, если, конечно, не взращивать в
душе неутолимые желания, не питать надежды, которые, сколько ни питай, все
равно не насытишь. Рикардо Рейс инвентаризирует свои, убеждается, что ничего не
жаждет и не желает, что для него вполне достаточно смотреть на реку и корабли
на ней, на горы и на осеняющее их умиротворение, и не вполне понимает, отчего
испытывает не счастье, а такое ощущение, словно непрестанно точит и точит его
какой-то червь: Это — время, бормочет он, а потом спрашивает себя, что бы
чувствовал он сейчас, если бы все-таки повстречал в Фатиме Марсенду, если бы, как
принято выражаться, они упали друг другу в объятия: Отныне мы не разлучимся
никогда, лишь в тот миг, когда я счел, что ты потеряна для меня навеки, мне
открылось, как сильно я люблю тебя, а она будет произносить нечто подобное, но
по произнесении всех этих слов оба не будут знать, что еще сказать, и разве что
забежать за ствол оливы и там, на собственный страх и риск повторить хихиканье,
ахи и охи, свойственные всем людям, снова задумывается Рикардо Рейс над тем,
что должно было бы последовать, и снова слышит, как перемалывает этот жучок —
или червь? — его кости: Нет ответа для времени, мы пребываем в нем и за ним
наблюдаем, вот и все. Старики уже прочли газету, теперь тянут жребий, кто
заберет ее домой, и выигрыш пригодится даже неграмотному — ничего нет лучше
газетной бумаги, чтобы застелить дно ящика.
И в тот же день, когда вошел он в поликлинику, сказала ему
регистраторша Карлота: Доктор, вам письмо, я на стол положила, и Рикардо Рейс
почувствовал, как сжалось сердце или свело желудок, поди-ка разбери, все мы в
такие мгновения теряем хладнокровие и способность локализовать ощущение, а
помимо того, что желудок и так невдалеке от сердца, между ними еще
располагается диафрагма, чутко отзывающаяся и на сердечный перебой, и на
желудочный спазм, и если бы Творец во всеоружии нынешнего опыта творил человека
сегодня, Он, надо полагать, сделал бы его плоть менее замысловатой. Письмо от
Марсенды, иначе и быть не может, она написала, что не смогла отправиться в
Фатиму, или что была там и видела его издали и даже помахала здоровой рукой,
пребывая в двойном отчаянии — во-первых, оттого что он ее не заметил, а,
во-вторых — что Пресвятая Дева чуда не явила, руку не исцелила, а теперь,
любимый мой, если ты все еще меня любишь, жду тебя на Кинта-дас-Лагримас.
Письмо от Марсенды лежит в центре столешницы, затянутой зеленым клякс-па-пиром,
блекло-лиловые чернила отсюда, от двери кажутся белыми, это такой оптический
феномен, обман зрения, помню-помню, проходили в гимназии: соединение желтого
цвета с синим дает зеленый, зеленого с фиолетовым — белый, белый цвет вкупе с
душевным томлением вызывает бледность. Конверт подписан не лиловыми чернилами и
пришел не из Коимбры. Рикардо Рейс медленно вскрыл его, извлек маленький листок
бумаги, покрытый корявыми — типично медицинский почерк — буквами:
Глубокоуважаемый коллега, настоящим письмом ставлю вас в известность, что в
связи с благополучным выздоровлением я намерен приступить к исполнению своих
обязанностей в клинике с первого числа следующего месяца и пользуюсь случаем
выразить вам искреннейшую признательность за ваше любезное согласие заменить
меня на срок моего недомогания и желаю вам как можно скорее найти то место, где
наиболее полно вы смогли бы применить ваши огромные знания и профессиональное
мастерство, и ниже — еще несколько строк, но это были приличествующие случаю
формулы вежливости, которыми полагается завершать письма. Рикардо Рейс перечел
витиеватые фразы, оценил элегантность коллеги, сумевшего представить
любезность, сделанную им, любезностью по отношению к нему, что ж, теперь он
может покинуть поликлинику с гордо поднятой головой, вправе даже, когда пойдет
устраиваться на новую службу, предъявлять это письмецо в качестве
рекомендательного, вот, не угодно ли ознакомиться, видите, черным по белому —
«огромные знания и профессиональное мастерство», да нет, это скорее уж не
рекомендательное письмо, а верительная грамота, аттестат, свидетельство того,
что исполнял свои обязанности исправно и ревностно, вроде такого, которое отель
«Браганса» когда-нибудь выдаст бывшей своей горничной Лидии, если она захочет
приискать себе иное место или выйти замуж. Рикардо Рейс надел белый халат,
пригласил первого пациента, в коридоре ждут приема еще пятеро, но уже нет
времени вылечить их, да и состояние их здоровья не столь уж плачевно, чтобы в
течение девятнадцати дней, остающихся до истечения месяца, скончались они в
его, так сказать, руках, избави нас, Боже, хоть от этого.