Там было еще четыре круглых стола, уставленных яствами.
Столы беспрерывно вращались. Поварята сновали туда-сюда, с семи вечера до трех
ночи. Столы вращались, как стрелки часов, и даже до нас доходили запахи:
жареной свинины, говядины и омаров, цыплят и печеных яблок. Там были мороженое
и конфеты. И громадные, пышущие жаром вертела с мясом.
Мартен сидел рядом с моими родителями. Я их узнал даже с
такой высоты. Один раз они танцевали. Мама с Мартеном. Медленно так кружились.
И все расступились, чтобы освободить им место, а когда танец закончился, им
рукоплескали. Стрелки, правда, не хлопали, но отец неторопливо поднялся из-за
стола и протянул маме руку. А она подошла к нему, улыбаясь, и взяла за руку.
Да, это было торжественное мгновение. Даже мы, наверху, это
почувствовали. К тому времени мой отец уже собрал свой ка-тет — Тет Револьвера
— и его должны были вскорости объявить Дином — Старшим Гилеада, если не всех
внутренних феодов. И все это знали. И Мартен знал лучше всех… кроме, может
быть, Габриэль Веррисс.
Мальчик спросил, причем было видно, что ему вообще не
хотелось ничего спрашивать:
— Это кто? Ваша мама?
— Да. Габриэль-из-Великих-Вод, дочь Алана, жена Стивена,
мать Роланда. — Стрелок усмехнулся, развел руками, как бы говоря: "Вот он
я, ну и что с того?" — и вновь уронил их на колени.
— Мой отец был последним из правителей света.
Стрелок опустил глаза и уставился на свои руки. Мальчик
молчал.
— Я помню, как они танцевали, — тихо проговорил стрелок. —
Моя мать и Мартен, советник стрелков. Я помню, как они танцевали — то подступая
близко-близко друг к другу, то расходясь в старинном придворном танце.
Он поглядел на мальчика и улыбнулся.
— Но это еще ничего не значило, понимаешь? Потому что власть
переменилась, и как она переменилась, никто не понял, но все это почувствовали.
И мать моя принадлежала всецело тому, кто обладал этой властью и мог ею
распоряжаться. Разве нет? Ведь она подошла к нему, когда танец закончился,
правильно? И взяла его за руку. И все им аплодировали: весь этот зал, все эти
женоподобные мальчики и их нежные дамы… ведь они ему рукоплескали? И восхваляли
его? Разве не так?
Где-то там, в темноте, капли воды стучали о камень. Мальчик
молчал.
— Я помню, как они танцевали, — тихо повторил стрелок. — Я
помню…
Он поднял глаза к неразличимому во тьме каменному своду.
Казалось, он готов закричать, разразиться проклятиями, бросить слепой и
отчаянный вызов этой тупой и бесчувственной массе гранита, который упрятал их
хрупкие жизни в свою каменную утробу.
— В чьей руке был нож, оборвавший жизнь моего отца?
— Я устал, — тоскливо проговорил мальчик.
Стрелок замолчал, и мальчик улегся на каменный пол, подложив
ладошку между щекой и голым камнем. Пламя факела сделалось тусклым. Стрелок
свернул себе папироску. В зале его воспаленной памяти все еще сиял тот
хрустальный свет, еще гремели ободряющие возгласы во время обряда посвящения,
бессмысленного в оскудевшей стране, уже тогда безнадежно противостоящей серому
океану времени. Воспоминания об острове света терзали его и теперь — горько,
безжалостно. Стрелок отдал бы многое, чтобы повернуть время вспять и никогда не
увидеть ни этого света, ни того, как отцу наставляют рога.
Он выпустил дым изо рта и ноздрей и подумал, глядя на
мальчика: "Сколько нам еще кружить под землей? Вот мы кружимся, кружимся,
и неизменно приходим в исходную точку, и надо опять начинать все сначала.
Вечное возобновление — вот проклятие света.
Когда мы снова увидим свет солнца?"
Он уснул.
Когда его дыхание стало глубоким и ровным, мальчик открыл
глаза и поглядел на стрелка с выражением, очень похожим на любовь. Но на
больную любовь. Последний отблеск догоревшего факела отразился в его зрачке и
утонул там, в черноте. Мальчик тоже уснул.
2
В неизменной, лишенной примет пустыне стрелок почти что
утратил всякое ощущение времени, а здесь, в этих каменных залах под горным
массивом, где царила кромешная тьма, он утратил его окончательно. Ни у стрелка,
ни у парнишки не было никаких приборов, измеряющих время, и само понятие о
часах и минутах давно стало для них бессмысленным. Можно сказать, они пребывали
теперь вне времени. День мог оказаться неделей, а неделя — одним днем. Они шли,
они спали, они что-то ели, но никогда — досыта. Их единственным спутником был
непрестанный грохот воды, пробивающей себе дорогу сквозь камень. Они двигались
вдоль неглубокой речки, пили воду, насыщенную минеральными солями, очень
надеясь, что они не отравятся и не умрут. Временами стрелку представлялось, что
на дне потока он видит блуждающие огоньки, но он каждый раз убеждал себя, что
это всего лишь образы, спроецированные вовне его мозгом, который еще не забыл,
что такое свет. Но он все-таки предупредил мальчугана, чтобы тот не заходил в
воду.
Внутренний дальномер у него в голове уверенно вел их вперед.
Тропинка вдоль речки (а это действительно была тропинка:
гладкая, слегка вогнутая) неуклонно вела наверх — к истокам реки. Через равные
промежутки на ней возвышались круглые каменные колонны с железными кольцами у
оснований. Должно быть, когда-то к ним привязывали волов или рабочих лошадей.
На каждом столбе сверху крепилось что-то вроде стального патрона-держателя для
электрических факелов, но в них давно уже не было жизни и света.
Во время третьей остановки для "отдыха перед сном"
мальчик решился немного пройтись вперед. Стрелок различал, как в глухой тишине
шуршат мелкие камушки — под его неуверенными шагами.
— Ты там осторожнее, — сказал он. — Ни черта же не видно.
— Я потихоньку. Здесь… ничего себе!
— Что там?
Стрелок привстал, положив руку на рукоять револьвера.
Повисла короткая пауза. Стрелок тщетно напрягал глаза,
пытаясь вглядеться в кромешную тьму.
— По-моему, это железная дорога, — с сомнением протянул
мальчик.
Стрелок поднялся и осторожно двинулся на голос Джейка,
ощупывая ногой землю перед собой, прежде чем сделать шаг.
— Я здесь.
Рука, невидимая в темноте, прикоснулась к лицу стрелка.
Мальчик хорошо ориентировался в темноте, даже лучше, чем сам стрелок. Его
зрачки расширились так, что от радужной оболочки почти совсем ничего не
осталось; стрелок это увидел, когда зажег худосочный факел, вернее, жалкое его
подобие. В этой каменной утробе не было ничего, что могло бы гореть, а те
запасы, которые были у них с собой, быстро таяли. А временами желание зажечь
огонь становилось просто неодолимым. Так стрелок и узнал, что голод бывает не
только к еде, но и к свету.