Книга Волхв, страница 125. Автор книги Джон Фаулз

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Волхв»

Cтраница 125

— Но ведь могу же я пожалеть его?

— Можете. Однако должны ли?

Для меня разговор о самоубийстве был разговором об Алисон; я понял, что давно уже сделал выбор. Я жалел ее, и незнакомого немца, чье лицо смотрело на меня с любительского экранчика, жалел тоже. А может, и восхищался ими; белая зависть к опередившим тебя на дороге судьбы: они вкусили такого отчаяния, что оглядываться вокруг уже не потребовалось. Наложить руки на душу свою? Это мне суждено?

— Да, — сказал я. — Ведь он был так беспомощен.

— Значит, вы больны. Вы существуете за счет смерти. А не жизни.

— Это зависит от ракурса.

— Нет. От ваших убеждений. Ибо история, которую я рассказал, символизирует метанья Европы. Вот что такое Европа. Полковники Виммели. Безымянные мятежники. И Антоны, что разрываются меж теми и другими, а затем, все проиграв, кончают с собой. Будто дети.

— А если иначе я не могу?

Молча окинул меня взглядом. Я полной мерой ощутил его волю, его лютость, бессердечье, его досаду на то, что я так глуп, так нерешителен, так себялюбив. Его ненависть не ко мне лично — нет, ко всему, что, как он думал, во мне воплощено: вялость, вероломство, английскость. Он точно жаждал переделать весь мир; и не мог; и мучился собственным бессилием; и понимал, что ему не дано принять или отвергнуть вселенную; дано лишь принять или отвергнуть меня, ничтожный сколок вселенной.

Я не выдержал его взгляда.

— Итак, по-вашему, я — второй Антон. Это-то вы и хотели мне внушить?

— Вы — человек, который не сознает, что такое свобода. Хуже того: чем глубже вы ее осознаете, тем меньше ею обладаете.

Очередной парадокс, очередной орешек.

— Вы раскусили меня и поняли, что полагаться на меня не стоит?

— Что на вас не стоит тратить время. — Взял со стола папку. — По-моему, давно пора спать.

— Нельзя так с людьми обходиться, — сказал я сварливо. — Точно они — сельчане, которых приговорили к расстрелу затем лишь, чтоб вы основали на этом очередное учение о свободе воли.

Встав, он посмотрел на меня сверху вниз.

— Это те, кто понимает свободу так, как вы сейчас изложили, становятся палачами.

Я боролся с навязчивой мыслью об Алисон.

— Почему вы так уверены, что видите меня насквозь?

— На это я не претендую. Мой вывод исходит из той посылки, что сами вы себя насквозь никогда не увидите.

— Нет, ну скажите, вы честно считаете себя богом?

Самое жуткое, что он не ответил; посмотрел так, словно предоставлял мне самому решать — да или нет. Я аж фыркнул, давая понять, что я на сей счет думаю, и продолжал:

— И что мне теперь прикажете делать? Собирать манатки и отправляться в школу?

Неожиданно это его осадило. Он немного помедлил с ответом — красноречивое замешательство.

— Как хотите. На утро намечен небольшой обряд прощанья. Однако без него можно обойтись.

— Ага. Ладно. Такую возможность упускать жаль. Он внимательно, с высоты своего роста, изучил мою отчаянную улыбку, сухо кивнул.

— Доброй вам ночи. — Я отвернулся; удаляющиеся шаги. Но у порога концертной он запнулся: — Повторяю. Никто не появится.

Я и на это ухом не повел, и Кончис скрылся в доме. Да, он говорит правду: никто не придет; и тем не менее на моих губах проступила улыбка, невидимая во мраке колоннады. Угроза моего немедленного ухода, конечно, напугала его, хоть виду он не подал; заставила изобрести очередную суетливую приманку, повод задержаться до утра. А утром меня ждет испытанье, неведомый ритуал, открывающий доступ к сердцу лабиринта… а уж моя уверенность, что девушки на яхте, только окрепла. Шеренга, так сказать, вскинула автоматы, но на сей раз приговор все-таки отменят, в последний миг отменят. Ведь чем упорней он станет теперь отлучать меня от Жюли, тем плотнее совпадет с Виммелем внутренне… а Кончис же далеко не Виммель; просто свойства его натуры таковы, что ее благосклонность отливается в форму жестокости.

Я выкурил сигарету, другую. Стояла страшная духота; спертая ночь глушила все звуки. Недозрелый месяц завис над планетой Земля, мертвый — над умирающей. Я встал из-за стола, неспешно пересек гравийную площадку, по пляжной тропке спустился к скамье.

Нет, не такого финала я ждал — каменный гость у дверей Балагана. Но и Кончису невдомек, сколь важен для меня такой финал, именно такой. Он успокоился на том, что счел мою свободу свободой потакать личным прихотям, вспышкам мелочной гордыни. И противопоставил ей свободу, ответственную за каждое свое проявление; нечто куда более древнее, чем свобода экзистенциалистов, — нравственный императив, понятый скорее по-христиански, нежели с точки зрения политикана или народоправца. Я перебрал в уме события последних лет моей жизни с их борьбой за личную независимость — болезнью, поголовно сразившей всех моих сверстников, что сбросили с плеч уставной быт и компромиссы военной поры; с нашим бегством от обществ, от наций — бегством в самих себя. И я вдруг осознал, что дилемма Кончиса, выбор, вставший перед героем рассказанной им истории, мне не по зубам; что от этого выбора не убережешься, объявив себя жертвой эпохи, самим временем вылепленной на эгоистический лад, — точнее, осознал, что беречься от этого выбора я уже не вправе. Тавром на плечо, вурдалаком в загривок — старик вбуравил мне лишнюю заботу, тягостное знанье.

И опять Алисон, а не Жюли явилась мне в серых безмолвных прогалах ночи. Глядя в морскую даль, я давил в себе навык воспринимать ее как девушку, до сих пор живущую (пусть даже в одной лишь памяти людской), до сих пор мерцающую в «теперь», вдыхающую воздух «теперь», подвижную и деятельную, — и постигал уменье думать о ней как о пригоршне развеянного по ветру пепла; как о порванном звене, сломанной ветке эволюции, вечной лакуне бытия, о структуре, некогда сложной, но тающей, тающей, миновавшей бесследно, — лишь черточка копоти на чистом листке.

Как о душе, недостойной стенаний; само это слово старомодно и напыщенно, им пользовались Браун и Харвей [90] ; но прав Джон Донн — ее небытие умаляет мое бытие [91] , и никуда мне от этого не спрятаться. Всякая смерть — неизлечимая рана для жизненной полноты; всякая смерть — неутолимая боль, неизгладимый грех, неизбывная горечь; искрящийся локон на ладони скелета.

Я не молился за упокой, ибо молитвы тщетны; я не оплакивал — ни ее, ни себя, — ибо дважды оплакивают одно и то же лишь экстраверты; но, окутанный ночным безмолвием, неимоверно враждебным и человеку, и верности его, и любви, просто помнил о ней, помнил, помнил о ней.

55

Десять утра. Проспал! Я сорвался с постели, наспех побрился. Где-то внизу заколачивали гвозди, переговаривались два голоса — женский, похоже, Марии. Но когда я спустился под колоннаду, там было пусто. У стены стояли четыре деревянных контейнера. Три из них — плоские; для картин. Я сунулся обратно в концертную. Модильяни исчез; исчезли миниатюры Родена и Джакометти; а в двух других ящиках — полотна Боннара, висевшие на втором этаже, догадался я. При виде того, как демонтируют «декорацию», мои ночные надежды быстро улетучились. Я с ужасом заподозрил, что вчера Кончис вовсе не шутил.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация