— «Наша мама — сю-сю-сю»! — И улыбнулся, а она взъерошила ему волосы.
Картина не менее прелестная.
Она извинилась, что не приглашает меня к столу: нужно ехать в Хертфорд, «на курсы домохозяек». Я пообещал, что, как только стихи Кончиса выйдут в свет в английском переводе, пришлю ей экземпляр.
В разговоре с ней я понял, как все-таки завишу от старика: не хотелось расставаться с тем образом богатого космополита, который они с «Джун» мне внушили. Теперь я вспоминал, что в его рассказах то и дело возникал отзвук резкого поворота судьбы в 20-х. Я снова принялся строить догадки. Талантливый сын бедного грека-эмигранта, скажем, с Корфу или с Ионических островов, он мог, стыдясь своего греческого имени, принять итальянское; попытки найти себе место в чуждой эдвардианской столице, отречься от прошлого, от корней, маска, постепенно прирастающая к лицу… и все мы, пленники Бурани, обречены были расплачиваться за отчаяние и унижение, испытанные им в те далекие годы в доме Монтгомери, да и в других таких же домах. Я жал на газ и улыбался — во-первых, тому, что за всеми его наукообразными построениями скрывалась чисто человеческая обида, и во-вторых, тому, что теперь у меня есть новая убедительная версия, которую надо проверять.
В центре Мач-Хэдема я посмотрел на часы. Половина первого; до Лондона далеко, неплохо бы перекусить. Затормозил у открытого бара, отделанного деревом. Я оказался единственным посетителем.
— Проездом? — спросил хозяин, наливая пиво.
— Нет. Был тут неподалеку. В Динсфорд-хаусе.
— Уютно она там устроилась.
— Вы с ними знакомы?
Галстук-бабочка; гнусный смешанный выговор.
— Не знаком, а знаю. За бутерброды — отдельно. — Дребезжание кассы. — Детишки ихние к нам забегают.
— Кое-какие справки наводил.
— Ну ясно.
Пергидрольная блондинка вынесла блюдо с бутербродами. Протянув мне сдачу, он спросил:
— Она ведь в опере пела?
— По-моему, нет.
— А болтают, что пела.
Я ждал продолжения, но он, видно, иссяк. Я съел полбутерброда. Задумался.
— Чем занимается ее муж?
— Мужа нету. — Он поймал мой удивленный взгляд. — Я уж два года тут, а о нем ни слуху ни духу. Вот приятели всякие… этого, говорят, хватает. — И подмигнул.
— Ах, вот как.
— Земляки мои. Из Лондона. — Молчание. Он повертел в руках стакан. — Красивая женщина. Дочерей ее видели? — Я покачал головой. Он протер стакан полотенцем. — Высший класс. — Молчание.
— Молоденькие?
— А мне все одно теперь, что двадцать лет, что тридцать. Старшие, между прочим, близнецы. — Если б он протирал стакан с меньшим усердием, — знаю я этот фокус: хочет, чтоб его угостили, — то заметил бы, как окаменело мое лицо.
— Двойняшки. Есть просто близнецы, а есть двойняшки. — Посмотрел через стакан на небо. — Говорят, даже родная мамаша их отличает то ли по шраму, то ли еще по чему…
Я вскочил и бросился к машине — он и рта не успел открыть.
72
Сперва я не чувствовал злости; мчался как сумасшедший, чуть не сшиб велосипедиста, но большую часть пути ухмылялся. На сей раз я без церемоний въехал в ворота, поставил машину на гравийной дорожке у черного хода и задал дверному молотку с львиной головой такую трепку, какой он за все двести лет не пробовал.
Г-жа де Сейтас сама открыла дверь; она успела лишь сменить брюки. Посмотрела на мою машину, словно та могла сообщить ей, почему я опять тут. Я улыбнулся.
— Вижу, вы решили остаться дома.
— Да, я все перепутала. — Стянула рубашку у горла. — Вы о чем-нибудь забыли спросить?
— Да. Забыл.
— Понятно. — Я молчал, и она простодушно спросила (вот только паузу чуть-чуть передержала): — О чем же?
— О ваших дочерях. О двойняшках.
Выражение ее лица изменилось; она взглянула на меня — нет, не виновато; почти ободряюще, со слабой улыбкой. И как я не заметил сходства: глаза, большой рот? Видно, фальшивый снимок, показанный Лилией, крепко засел в моей памяти: клуша со взбитыми волосами. Она впустила меня в дом.
— Действительно забыли.
В другом конце прихожей появился Бенджи. Закрывая входную дверь, она ровно произнесла:
— Все в порядке. Иди доедай.
Я быстро пересек прихожую и склонился над ним.
— Бенджи, скажи-ка мне одну вещь. Как зовут твоих сестер-двойняшек?
Он смотрел с тем же недоверием, но теперь я различал в его глазах еще и страх: малыш, вытащенный из укрытия. Он взглянул на мать. Она, видимо, кивнула.
— Лил и Роза.
— Спасибо.
Смерив меня напоследок взглядом, исполненным сомнений, он исчез. Я повернулся к Лилии де Сейтас.
Размеренной походкой направляясь в гостиную, она сказала:
— Мы назвали их так, чтоб задобрить мою мать. Она обожала жертвоприношения. — Ее поведение сменилось вместе с брюками; смутное несоответствие между внешностью и манерой выражаться сгладилось. Теперь верилось, что ей пятьдесят; и не верилось, что еще недавно она казалась недалекой. Я вошел в гостиную следом за ней.
— Простите, что отрываю вас от завтрака. Холодно взглянула на меня через плечо.
— Я не первую неделю жду, когда вы меня от чего-нибудь оторвете.
Усевшись в кресло, она указала мне на широкий диван в центре комнаты, но я покачал головой. Она держала себя в руках; даже улыбалась.
— К делу.
— Мы остановились на том, что у вас есть две шибко деловые дочки. Послушаем, что вы про них придумаете.
— Боюсь, придумывать мне больше не придется, осталось лишь сказать правду. — Она не переставала улыбаться; улыбаться тому, что я серьезен. — Морис — крестный двойняшек.
— Вы знаете, кто я? — Если ей известно, что творилось в Бурани, почему она так спокойна?
— Да, мистер Эрфе. Я оч-чень хорошо знаю, кто вы. — Ее глаза предостерегали; дразнили. — Дальше что? Посмотрела на свои ладони, снова на меня.
— Мой муж погиб в сорок третьем. На Дальнем Востоке. Он так и не увидел Бенджи. — Мое нетерпение забавляло ее. — Он был первым учителем английского в школе лорда Байрона.
— Вот уж нет. Я видел старые программки.
— В таком случае вы помните фамилию Хьюз.
— Помню.
Скрестила ноги. Она сидела в старом, обтянутом золотистой парчой кресле с высокими подлокотниками, наклонившись вперед. Деревенской неотесанности как не бывало.
— Присядьте, прошу вас.
— Нет, — сурово ответил я.
Она пожала плечами и посмотрела мне в глаза; взгляд проницательный, беззастенчивый, даже надменный. Потом заговорила.