Свенгали и Трильби.
[72]
И тут во мне воскресли вчерашние волшебные переживания, яркие, четкие, как выученный урок, как придорожный пейзаж незнакомой страны. Я понял, что произошло вчера. В раки подмешали какой-то наркотик, галлюциноген — наверно, страмоний, которому Кончис посвятил статью. А потом он воспроизвел на словах «ступени познания», внушил их мне одну за другой, пока я валялся без чувств. Я огляделся в поисках томика медицинских исследований в зеленом переплете. В спальне его не было. Даже этот ключ у меня отобрали.
Свежесть того, что отпечаталось в моей памяти; мерзость того, что, возможно, не отпечаталось; благое и вредоносное; несколько минут я сидел, обхватив голову руками, мечась меж злостью и признательностью.
Я встал, умылся, посмотрелся в зеркало, сошел к столу, на котором молчаливая Мария сервировала кофе. Кончис, понятно, не появится. Мария не скажет ни слова. Разъяснений я не дождусь, и смятение мое, как и задумано, продлятся до следующего прихода.
По дороге в школу я попытался разобраться, почему в моих воспоминаниях, несмотря на их яркость и красоту, есть привкус пагубы. Среди солнечного утреннего ландшафта трудно поверить, что на земле вообще существует пагуба, но привкус никак не выветривался. В нем было не только унижение, но и ощущение новой опасности, смутных и странных вещей, к которым лучше бы не прикасаться. Теперь я вполне разделял страх Жюли перед Кончисом, а вовсе не его лжемедицинское сострадание к ней; она-то вряд ли шизофреничка, а он несомненно гипнотизер. Но отсюда следует, что они не собирались дурачить меня сообща; я принялся суетливо рыться в памяти: не гипнотизировал ли он меня и раньше, без моего ведома…
Я с горечью припомнил, что еще вчера утром в разговоре с Жюли сравнил свое ощущение реальности с земным притяжением. И вот, точно космонавт, кувыркаюсь в невесомости безумия. Неподвижная поза Кончиса во время Аполлонова действа. Может, все увиденное он внушил мне под гипнозом? Может, в день явления Фулкса усыпил меня в нужный момент? Да стояли ли под рожковым деревом мужчина с девочкой? И даже Жюли… но я вспомнил тепло ее плоти, сомкнутых губ. Я нащупал опору. Но утвердиться на ней не мог.
Мешало не только предположение, что Кончис с самого начала гипнотизировал меня; ведь по-своему, вкрадчиво, меня гипнотизировала и девушка. Я всегда считал (и не из одного только напускного цинизма), что уже через десять минут после знакомства мужчина и женщина понимают, хочется ли им переспать друг с другом, и каждая минута сверх первых десяти становится оброком, который не столь велик, если награда действительно того стоит, но в девяноста процентах случаев слишком обременителен. Нет, ради Жюли я готов был на любую щедрость, но, похоже, в мою схему она вообще не укладывалась. В ней сквозила податливость незапертой двери; однако темнота за дверью удерживала меня от того, чтобы войти. Отчасти мои колебания объяснялись тоской по утраченному лоуренсовскому идеалу, по женщине, что проигрывает мужчине по всем статьям, пока не пустит в ход мощный инструментарий своего таинственного, сумрачного, прекрасного пола; блестящий, энергичный он и темная, ленивая она. В моем сознании, выпестованном инкубатором века двадцатого, свойства полов так перепутались, что очутиться в ситуации, где женщина вела себя как женщина, а от меня требовалась сугубая мужественность, было все равно что переехать из тесной, безликой современной квартиры в просторный особняк старой постройки. До сих пор я испытывал лишь жажду плотских наслаждений, а ныне познал жажду любви.
На утренних уроках, будто гипноз еще действовал, я в забытьи скользил от одной догадки к другой. То Кончис представлялся мне романистом-психиатром без романа, манипулирующим не словами, а людьми; то умным, но развратным старикашкой; то гениальным мастером розыгрышей. И каждый из этих обликов приводил меня в восхищение, не говоря уже о Жюли в образе Лилии, растрепанной ли, заплаканной, чинно протягивающей руку: свет лампы, слоновая кость… Ничего не попишешь, Бурани в прямом смысле околдовал меня. Какая-то сила точно магнитом вытягивала меня сквозь классные окна, влекла по небесной голубизне за центральный водораздел, к желанной вилле. А оливковые лица школьников, черные хохолки на их макушках, запах мелового крошева, поблекшая чернильная клякса на столе словно подернулись туманом, их существование стало зыбким, будто реквизит грез.
После обеда ко мне зашел Димнтриадис, чтобы выпытать, кто такая Алисон; а когда я отказался отвечать, принялся травить сальные греческие анекдоты об огурцах и помидорах. Я послал его к черту; вытолкал взашей. Он надулся и всю неделю меня избегал, к моей вящей радости: хоть под ногами не путается.
К концу последнего урока я сломался и, никуда не заходя, отправился в Бурани. Я должен был вновь вступить в зону чуда, хоть и не знал точно, зачем. Как только вилла, напоенная тайной, показалась далеко внизу, за трепещущими под ветром сосновыми кронами, у меня гора с плеч свалилась, будто дом мог исчезнуть. Чем ближе я подходил, тем большей свиньей себя чувствовал. Да, это свинство, но мне просто хотелось увидеть их, убедиться, что они там, что они ждут меня.
Стемнело. Я достиг восточной границы Бурани, пролез сквозь проволочную изгородь, прокрался мимо скульптуры Посейдона, миновал овраг и наконец, в прогалах деревьев, увидел перед собой дом. С этой стороны все окна закрыты ставнями. Труба домика Марии не дымится. Я побрел вдоль опушки к фасаду. Высокие окна под колоннадой наглухо закрыты. Закрыты и те, что выходят на террасу из спальни Кончиса. Стало ясно, что дом пуст. Я уныло поплелся обратно, спотыкаясь в темноте и негодуя на Кончиса за то, что он посмел украсть вымышленный им мир у меня из-под носа, отлучить меня от этого мира, как бессердечный врач отлучает наркомана от вожделенного зелья.
Назавтра я написал Митфорду, что побывал в Бурани и познакомился с Кончисом; не хочет ли он поделиться опытом? Письмо я отправил по его нортамберлендскому адресу.
Кроме того, я снова посетил Каразоглу и попытался выжать из него побольше сведений. Тот был совершенно уверен, что Леверье и Кончис ни разу не встречались. Подтвердил «набожность» Леверье; в Афинах он ходил к мессе. Затем Каразоглу, по сути, повторил слова Кончиса: «II avait toujours l’air un peu triste, il ne s’est jamais habitue a la vie ici»
[73]
. Правда, Кончис еще добавил, что Джон превосходно «водил».
Я взял у казначея английский адрес Леверье, но решил не писать ему; успею еще, если понадобится.
Наконец, я навел справки об Артемиде. Согласно мифологии, она действительно была сестрой Аполлона, защитницей девственниц и покровительницей охотников. В античной поэзии она, как правило, появлялась одетой в шафранный хитон и сандалии, с серебряным луком (полумесяцем) в руках. Хотя сладострастных молодых людей она, похоже, отстреливала как воробьев, брат ей в этом, судя по доступным мне источникам, ни разу не помогал. Ее фигура «входила в древний матриархальный культ троичной лунной богини, наряду с сирийской Астартой и египетской Изидой». Я обратил внимание, что Изиду часто сопровождал песьеголовый Анубис, страж преисподней, позднее переименованный в Цербера.