И опять она кивнула у его плеча.
Послышался шум трактора, с холма спускались Мэри и Луиза. Торопливый поцелуй, и испытующий взгляд фиалково-синих глаз из-под ресниц, и вот она уже бежит к выходу из амбара, потом вдоль его стены — в дом. Он понимал — они вели себя глупо, ведь его рабочее время давно кончилось. Велосипед его стоял у ворот, у всех на виду, там, где он всегда его ставил. Близняшки въехали во двор на тракторе. Будь всё как всегда, он бы остановился и поговорил с ними, но сейчас он лишь махнул им приветственно рукой — мол, тороплюсь, и пошёл к велосипеду. Это могло показаться им необычным; но лучше уж так, чем лгать о том, почему он всё ещё здесь.
И вот он катит по усыпанному щебнем проезду до просёлка, пересекает сухое ложе ручья, который зовётся Торнкум-Лит, и трубу, в которую этот ручей заключён. Вверх по холму, мимо печей, слишком счастливый и взволнованный, чтобы хоть на миг задуматься о Билле, об опасности, поджидающей на пути… ни Билла, ни опасности — ничего. На полпути к деревне он встречает миссис Рид в их старом «райли» и слезает с велосипеда, чтобы дать ей дорогу. Он ожидает, что она остановится и отдаст ему заработанные деньги — ведь сегодня суббота; но она, видимо, забыла: помахала ему рукой и проехала мимо, внимательно следя за дорогой. Наверное, тревожится, что запоздала к дойке. Едет из гостей или с собрания Союза матерей, поэтому такая вся разодетая.
Ничто не предвещало беды. Тётя Милли, как всегда, с наивным любопытством расспрашивала, как прошёл день, отвечать ей было легче лёгкого. Отец готовился к проповеди в своём кабинете; к ужину меня ждали любимые блюда — яичница с ветчиной и печёный картофель. Я поднялся к себе, улёгся на кровать и стал вспоминать Нэнси, её грудь, её глаза, её тело, которого ещё не познал до конца, думал о том, как мы поженимся, будем жить в Торнкуме и… внизу раздался звук гонга. И даже за ужином — ни предчувствия, ни намёка: всё те же надоевшие разговоры ни о чём. Отец был молчалив и задумчив, но это — вещь совершенно обычная для вечера перед проповедью.
Трапеза закончилась; отец прочитал молитву, продел салфетку в кольцо и встал.
— У меня в кабинете есть кое-что для тебя, Дэниел. Будь любезен, удели мне минутку.
Я последовал за ним через холл, мы вошли в кабинет, и он сразу прошёл к столу. Там он несколько замешкался, потом взял в руки небольшой свёрток в коричневатой бумаге и заговорил, обращаясь к нему, а не ко мне:
— Днём заходила миссис Рид. Она говорит — её муж поправится не так скоро, как поначалу предполагалось. Как я понял, в управлении им нашли опытного работника, который останется на ферме до самой весны. Он приступает к своим обязанностям в понедельник. Соответственно твоя помощь на ферме больше не нужна. — Отец протянул мне свёрток. — Она просила передать тебе вот это. И последнюю зарплату. — Он отвернулся. — Так, посмотрим. Куда же я… ах, вот он. — Он взял со стола конверт и положил его на свёрток, который всё ещё держал в руке.
Я чувствовал, что его глаза устремлены на меня и что мои щёки заливает густой, невыносимый румянец. Разумеется, я тут же понял, в чём дело, понял, почему она не остановилась, встретив меня на дороге. Я всё-таки заставил себя взять у отца свёрток и конверт.
— Ну, Дэниел? Разве ты не хочешь его открыть?
Я попытался развязать узелок бечёвки, но в конце концов отцу пришлось забрать у меня свёрток, взять со стола перочинный нож и разрезать бечёвку; наконец он снова протянул свёрток мне. Я снял бумагу. Это была книга. «Руководство по истории Англии для молодого христианина». На форзаце было выведено старательным, давно вышедшим из моды почерком:
Мистеру Дэниелу Мартину
в знак глубокой признательности за его
помощь в трудный для нашей семьи час
и с искренней молитвой о его будущем счастии.
Мистер и миссис У. Рид.
Отец осторожно взял книгу из моих рук и прочёл надпись.
— Очень любезно с их стороны. Тебе надо будет написать им — поблагодарить за подарок. — Он вернул мне книгу. — Ну вот. А теперь мне надо ещё поработать над проповедью.
Только у самой двери мне удалось собрать в кулак достаточно мужества — или возмущения, — чтобы спросить:
— Что же, мне и пойти туда теперь нельзя? Попрощаться?
Он уже сидел за столом, делая вид, что погружён в работу.
Теперь он поднял голову и посмотрел на меня через всю комнату:
— Нет, мой мальчик. Нельзя. — Не дав мне возразить, он продолжал, очень спокойно, без всякого выражения, снова устремив взгляд на свои бумаги: — Насколько я понимаю, завтра Нэнси уезжает к тётушке, куда-то под Тивертон. Отдохнуть. — Я уставился на него, не в силах поверить, не в силах пошевелиться. Он снова поднял голову и несколько секунд смотрел прямо на меня. — Я глубоко верю в твой здравый ум, Дэниел. И в твою способность верно судить о том, что хорошо, а что дурно. Вопрос исчерпан. Желаю тебе доброй ночи.
Чудовищная жестокость; и вопрос вовсе не был исчерпан. Не пожелав доброй ночи тёте Милли, я отправился прямо к себе в комнату; во мне бушевала такая нехристианская ненависть, такое безысходное отчаяние, каких, пожалуй, в стенах этого дома никто до сих пор не испытывал. Жестокость, тупость, злонамеренная низость — вот что такое эти взрослые! Какой позор, какое унижение! Если бы только он возмутился и накричал на меня, дал мне возможность возмутиться в ответ! А двуличие миссис Рид, а её подлость! Какая мука — не знать, что сейчас с Нэнси: может, она плачет, может, она… Уйду тайком из дома, проберусь ночью к ферме, встану под окном Нэнси, мы убежим вместе. Чего я только не придумывал… но я знал, что связан условностями, понятием респектабельности, принадлежностью к иному социальному слою, что мне не вырваться из плена классовых предрассудков, веры в христианские добродетели, в принципы военного времени, требовавшие дисциплины и самоограничения как высшего проявления добродетели. Но страшнее всего было то, что я сам накликал эту беду. В эту ночь я снова поверил в Бога: у него было лицо моего отца, и я плакал от ненависти к его всемогуществу.
Позднее я пришёл к выводу, что жалость — а может быть, и восхищение — должен был бы вызывать тогда мой отец, уверенный, что я сам смогу осудить себя и найти выход из Болота Уныния
[290]
. Думаю, миссис Рид изложила отцу события достаточно дипломатично, не обвиняя нас ни в чём, кроме одного-двух свиданий тайком, одного-двух поцелуев украдкой. То ли она догадалась обо всём, глядя на Нэнси, то ли Билл Хэннакотт ухитрился наябедничать ей на нас — этого я так никогда и не узнал. Но если бы обвинения оказались более серьёзными, отец не счёл бы возможным для себя оставить дело без последствий. Я полагаю, он прекрасно знал, что делает, не предложив мне ничего в утешение, так подчёркнуто не спросив меня — ни тогда, ни позже, — что я чувствую к Нэнси: при всех его недостатках, садистом он вовсе не был. Подозреваю, что всякое плотское влечение он считал чем-то вроде детских шалостей, из которых вырастаешь, как из детского платья, по мере взросления. Надо отдать справедливость и ему, и тётушке Милли, с которой он, очевидно, поговорил в тот же вечер (она не выказала никакого удивления по поводу неожиданного прекращения моей работы на ферме): они оба всячески старались не замечать моей угрюмой подавленности и как-то вывести меня из этого состояния.