И внезапно, в тот момент, когда поезд весь окружен был этой железной рубашкой среднего звена моста, ветер с торжествующим ревом дошел до полного исступления в своей силе и ярости.
Мост сломался. Стальные брусья надломились с треском, как сучья, цемент искрошился в песок, железные столбы согнулись, как ивовые прутья. Средний пролет растаял, как воск. Обломки его засыпали истерзанный поезд, который одно мгновение бешено крутился в пустом пространстве. Страшный поток битого стекла и деревянных обломков обрушился на Дениса, раня и калеча его. Он видел, как ломается и скручивается металл, слышал треск падающих кирпичей. Невыразимое отчаяние сотни человеческих голосов, слитых в один резкий, короткий, мучительный крик, в котором смешались ужас и боль, ударило Дениса по ушам, как роковая безнадежность погребального пения; стены вагона саваном завихрились вокруг него и над ним, пол летел через его голову. Падая, завертевшись волчком, он вскрикнул громко то же, что выстукивали раньше колеса. «Господи, помилуй нас!» — и затем тихо одно только имя: «Мэри!»
А поезд с невообразимой быстротой, как ракета, описал в воздухе дугу, прорезал мрак сверкающей параболой света и беззвучно нырнул в черную преисподнюю воды, где потух так же мгновенно, как ракета, навеки исчезнув, точно его и не было!
В ту бесконечность секунды, пока поезд кружился в воздухе, Денис понял, что случилось. Он осознал все, затем мгновенно перестал сознавать. В тот самый миг, когда первый слабый крик его сына прозвучал в хлеву ливенфордской фермы, его изувеченное тело камнем полетело в темную бурлящую воду и легло мертвым глубоко-глубоко на дне залива.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
На улицах Ливенфорда стоял резкий холод мартовского утра. Крупные хлопья сухого снега порхали в воздухе легко и беззвучно, как мотыльки, и ложились толстым покровом на промерзлую землю. Жестокая и затянувшаяся в этом году зима началась поздно и теперь медлила уходить.
Об этом и думал Броуди, стоя на пороге своей лавки и глядя на тихую пустую улицу. Тишина на улице радовала его, на безлюдье дышалось свободнее. Последние три месяца ему тяжело было встречаться со своими согражданами, и отсутствие людей на улице давало передышку мукам уязвленной, но не сломленной гордости. Можно было на несколько минут смягчить выражение непреклонности, которое он постоянно носил на лице, как маску, и мысленно полюбоваться своей неукротимой волей. Да, трудную задачу взял он на себя за последние три месяца, но он ее выполнил, черт возьми! В него пускали множество стрел, и вонзались эти стрелы глубоко, но он ни разу ни словом, ни жестом не обнаружил перед людьми мук раненой и оскорбленной гордости. Он победил.
Думая об этом, Броуди сдвинул назад шапку, сунул большие пальцы под мышки и, раздувая ноздри прямого носа, жадно втягивал ими морозный воздух, с вызовом оглядывая пустынную улицу. Несмотря на резкий холод, на нем не было ни пальто, ни шарфа: он очень гордился своей закаленностью и презирал такие признаки слабости. «К чему пальто такому здоровому человеку, как я?» — говорила вся его поза. А ведь сегодня утром ему, чтобы по обыкновению облиться холодной водой, пришлось сначала разбить тонкую корку льда в кувшине. Зимняя погода была ему по душе. Он наслаждался жестоким холодом, жадно, всей грудью вдыхал морозный воздух, и при этом в рот ему попадали белые порхающие снежинки, таяли на языке, как облатки причастия, вливали в него свежесть и бодрую силу.
Вдруг он увидел приближавшегося человека. Только самолюбие не позволило Броуди скрыться в лавку, так как в подходившем он узнал одного из самых сладкоречивых, хитрых и лукавых сплетников в городе.
— Ах, будь проклят твой змеиный язык! — пробурчал он, слыша нее ближе тяжелые, заглушенные снегом шаги и видя, что тот, к кому относилось это замечание, не спеша переходит улицу. — С удовольствием вырвал бы его у тебя. Э, да он идет сюда. Так я и знал!
Подошел Грирсон, закутанный до самых ушей, посиневший от холода. Как и предвидел Броуди, он остановился.
— Доброе утро, мистер Броуди, — начал он тоном, который одинаково мог сойти и за почтительный и за иронический.
— Здорово, — отрывисто буркнул Броуди. Тайный яд, источаемый языком Грирсона, уже заставил его не раз жестоко страдать, и он относился к этому человеку с глубокой подозрительностью.
— А мороз все держится! — продолжал Грирсон. — Ну и злая же выдалась зима!.. Но вас, я вижу, ничто не берет, дружище. Можно подумать, что вы — железный, право, так легко вы все переносите.
— Погода мне нравится, — резко ответил Броуди, с презрением уставившись на посиневший нос собеседника.
— Дело только в том, — плавно продолжал Грирсон, — что эти упорные морозы когда-нибудь должны кончиться. Рано или поздно лед должен тронуться. Чем крепче мороз, тем сильнее оттепель. В один прекрасный день здесь наступят большие перемены! — он с притворно-простодушным видом посмотрел на Броуди.
Тот прекрасно понял двоякий смысл этой тирады, но не был достаточно находчив, чтобы ответить в тон.
— Вот как? — заметил он только неуклюже и усмехнулся. — Вы мудрый человек, Грирсон.
— Вы мне льстите, мистер Броуди! Это просто тонкое чутье, то, что римляне называли «умением предсказывать погоду».
— Да вы и ученый к тому же, я вижу.
— Мистер Броуди, — ничуть не смущаясь, продолжал Грирсон, — сегодня утром в мой дом залетел маленький реполов, он чуть не погиб от холода. — Грирсон покачал головой. — Такая погода, должно быть, ужасна для птичек… и для бездомных, которым негде укрыться. — Затем, не дав Броуди вставить ни слова, он прибавил: — Как поживает все ваше семейство?
Броуди заставил себя спокойно ответить:
— Очень хорошо, благодарю вас. Несси делает блестящие успехи в школе; вы, должно быть, слышали об этом. В нынешнем году она тоже возьмет все первые награды. — «Вот на-ка, выкуси! — подумал он про себя. — Небось, твоему взрослому остолопу всегда приходится уступать первое место моей умнице-дочке».
— Не слыхал. Что ж, это очень приятно. — Грирсон помолчал, потом сладеньким голоском спросил: — А от старшей дочери, от Мэри, давно получали известия?
Броуди заскрипел зубами, но овладел собой и сказал с расстановкой:
— Прошу вас не упоминать это имя в моем присутствии.
Грирсон изобразил величайшее смущение.
— Простите, ради бога, если я огорчил вас. Признаться, к этой вашей дочке я всегда питал слабость. Меня очень встревожила ее долгая болезнь. Но на днях кто-то говорил, будто она нашла себе место в Лондоне. Должно быть, ей помогла устроиться та семья из Дэррока — Фойли, я хочу сказать. Впрочем, вам, я думаю, известно не больше, чем мне.
Он прищурился и, посмотрев искоса на Броуди, добавил:
— Я очень интересовался всей этой историей. Из простого человеколюбия, — вы, конечно, понимаете. Мне от души ее жалко было, когда бедный крошка умер в больнице.