Эта утренняя чашка кофе была одной из постоянных мелких невзгод, омрачавших беспокойное существование мамы: чай она готовила превосходно, кофе же ей редко удавалось подать так, чтобы угодить требовательному вкусу Броуди, то есть свежезаваренным, только что налитым и страшно горячим. Этот невинный напиток стал удобным поводом для утренних скандалов, и не проходило дня, чтобы Броуди за завтраком не разражался злобными жалобами. Кофе оказывался то слишком сладким, то недостаточно крепким, то плохо процеженным. Он то обжигал язык, то в нем плавало слишком много «пенок» от горячего молока. Как ни старалась миссис Броуди, результат никогда не удовлетворял ее супруга. Самый процесс подавания ему этой чашки стал для нее своего рода епитимьей, так как, отлично зная, что у нее трясутся руки, он требовал, чтобы чашка была полна до краев и чтобы ни единая капля не пролилась на блюдце. Этот последний грех считался самым непростительным, и когда он случался, Броуди нарочно делал так, чтобы капля с блюдца упала ему на пиджак, и начинал ворчать:
— Неряха, смотри, что ты наделала! Я не могу иметь ни одного чистого костюма из-за твоей небрежности и неосторожности.
Сегодня, когда мама вошла с чашкой, он метнул на нее гневный взгляд за то, что она заставила его ждать ровно девять секунд. Взгляд этот стал насмешливым и не отрывался от нее, пока она, напряженным усилием слегка дрожавшей руки держа чашку на блюдце совершенно неподвижно, медленно двигалась от двери к столу. Она уже почти достигла цели, но вдруг, дико вскрикнув, уронила все на пол и обеими руками схватилась за левый бок. Броуди, окаменев от гнева, посмотрел на разбитую посуду, пролитый кофе и уже потом только на жену, корчившуюся на полу среди всего этого беспорядка. Он заорал на нее. Но она ничего не слышала, обезумев от внезапной судороги, пронзившей ей живот как будто добела раскаленным вертелом, от которого расходились по телу волны жгучей боли.
В первые минуты она страдала ужасно, потом приступы боли постепенно стали ослабевать, как будто остывало раскаленное железо, которым ее припекали; она поднялась и без кровинки в лице стояла перед мужем, не помня в этот миг о том преступлении, которое совершила, пролив его кофе. Облегчение, испытываемое оттого, что боль прошла, развязало ей язык.
— Ох, Джемс! — сказала она, тяжело переводя дух. — Такой сильной схватки у меня еще ни разу не было. Она меня чуть не доконала. Пожалуй, надо будет сходить к доктору. У меня теперь так часто бывают боли, и иногда я нащупываю внизу живота какую-то твердую опухоль.
Она замолчала, заметив вдруг его мину оскорбленного достоинства.
— Начинается? — прошипел он. — Теперь ты будешь бегать к доктору каждый раз, когда у тебя немного заболит живот! По-твоему, мы для этого достаточно богаты! И мы можем себе позволить поливать пол дорогим кофе и бить посуду! Наплевать на такой расход, наплевать на то, что испорчен мой завтрак! Ломай, бей еще, сколько душе угодно! — С каждым словом он кричал все громче. Затем внезапно перешел опять на глумливый тон: — Может быть, тебе угодно созвать консилиум из всех докторов в городе? Они, пожалуй, сумеют найти у тебя какую-нибудь болезнь, если притащат свои ученые книги и поломают все вместе свои пустые головы! А к кому же из них ты собиралась пойти?
— Говорят, Ренвик — хороший врач, — сказала неосторожно миссис Броуди.
— Что?! — загремел Броуди. — Ты смеешь говорить об этом олухе, который так нагрубил мне в прошлом году? Попробуй только к нему пойти!
— Я ни к кому из них не хочу идти, отец, — примирительным тоном оправдывалась миссис Броуди, — я сказала это только из-за ужасной боли, которая так давно меня мучает. Но сейчас все прошло, и я больше об этом не думаю.
Но Броуди разбушевался не на шутку.
— Не думаешь! Как же! Ты воображаешь, что я не вижу твоей постоянной возни с грязными тряпками! Человеку жизнь может опротиветь из-за такой жены. Нет, я больше терпеть это не намерен. Можешь перебираться в другую комнату. С сегодняшней ночи ты в моей кровати больше спать не будешь. Можешь убираться с моей дороги, ты, вонючая старая развалина!
Итак, он прогонял ее с их брачного ложа, с кровати, на которой она в первый раз отдалась ему, на которой родила ему всех детей. Почти тридцать лет эта кровать была местом ее отдыха; в горе и болезни ее усталое тело вытягивалось на ней. Миссис Броуди не думала в эту минуту о том, каким облегчением для нее будет иметь свой отдельный спокойный угол по ночам, избавиться от угнетающего соседства мужа, перебраться в бывшую спаленку Мэри и быть там одной. Она ощущала только острую обиду и унижение оттого, что ее выбрасывают вон, как старую утварь, не годную больше к употреблению. Лицо ее пылало от стыда, как будто она услышала от мужа какое-нибудь грубое, циничное замечание, но, глубоко заглянув ему в глаза, она сказала только:
— Будет так, как ты хочешь, Джемс. Сварить тебе другой кофе?
— Не надо мне твоего поганого кофе! Обойдусь и без завтрака! — крикнул он. Хотя он съел большую тарелку каши с молоком, он убеждал себя, что жена нарочно лишила его завтрака, что снова он страдает из-за ее нерасторопности, которую она хотела скрыть, прикинувшись больной. — Меня не удивит, если ты начнешь морить нас голодом ради твоей проклятой экономии! — прокричал он напоследок и с достоинством вышел.
Злобное возмущение не оставляло его всю дорогу до лавки, и хотя он не думал о происшедшем инциденте, его глодало ощущение обиды, а мысли о предстоящем впереди дне были не такого сорта, чтобы вернуть ему спокойствие. Перри от него ушел, провожаемый, конечно, градом ругани и попреков, — ушел бесповоротно, и Броуди пришлось заменить этого прекрасного и усердного помощника мальчишкой-рассыльным, который годился только на то, чтобы открывать лавку и бегать по поручениям. Не говоря уже о том, что из-за отсутствия опытного приказчика страдала торговля, все бремя работы в лавке легло теперь на широкие, но непривычные к этому плечи хозяина, и даже его туповатому уму было мучительно ясно, что он совсем разучился обслуживать тех, кто еще приходил в лавку. Он ненавидел и презирал это дело, он не знал, где что лежит, он был чересчур раздражителен, чересчур нетерпелив и вообще считал себя слишком крупной личностью для такого занятия.
К тому же он начинал понимать, что те покупатели высшего круга, которыми он так гордился, не могли одни поддержать его предприятие. С все возраставшим неудовольствием он убеждался, что они покровительствовали ему только в отдельных случаях и проявляли крайнюю небрежность (разумеется, держа себя при этом самым светским образом) в уплате своих долгов. В прежние времена он по два, три и даже четыре года не требовал с них уплаты, уверенный, что они когда-нибудь да заплатят. «Пускай знают, — говорил он себе с важностью, — что Джемс Броуди не какой-нибудь мелочный торгаш, которому только бы получить поскорее свои денежки, а такой же джентльмен, как они, и может подождать, пока другой джентльмен найдет для себя удобным заплатить ему». Но теперь, когда доход от его торговли резко уменьшился, Броуди так нуждался в наличных деньгах, что большая задолженность знатных людей графства стала для него источником серьезных затруднений. После тщательной проверки и непривычных трудных подсчетов, он послал всем должникам счета, но немедленно оплачены были только два-три счета, в том числе и счет Лэтта, что же касается остальной разосланной пачки, то он с таким же успехом мог бы выбросить ее в Ливен. Не дождавшись никаких результатов, он решил, что бесполезно посылать счета вторично, что должники уплатят, когда это будет удобно им, а не ему; если он будет настаивать на уплате, чего никогда не делал раньше, то уж одно это может разогнать его старых покупателей.