Несмотря на то, что Хильда никогда не говорила этого прямо, было ясно, что её озлобление против мужчин коренилось в её отношениях с отцом. Отец был мужчина, олицетворение мужского начала. Хладнокровие, с которым он подавлял все её порывы и стремления, разжигало в ней злобу, заставляло её ещё глубже, ещё острее ощущать гнёт. Она хотела уйти из «Холма», из Слискэйля, жить своим трудом, — где угодно и чем угодно, только бы среди женщин. Она хотела делать что-нибудь. Но все эти исступлённо-страстные желания разбивались о спокойную отчуждённость отца. Он смеялся над ней, он одним рассеянным словом заставлял её чувствовать себя какой-то дурочкой. Она дала себе клятву, что уйдёт из дому, будет бороться. Но никуда не уходила, а борьба происходила лишь в ней самой. Хильда ждала… Чего?
Хильда внушала Дэвиду одно представление о Баррасе, Артур, разумеется, другое. В «Холме» Дэвид никогда не встречался с Баррасом, и тот оставался для него далёким и недоступным. Но Артур много говорил об отце, для него не было большего удовольствия, как говорить об отце. Покончив с квадратными уравнениями, он начинал… Предлогом для этого служило всё, что угодно. И в то время как в словах Хильды об отце сквозила ненависть, Артур говорил о нём с настоящим восторгом.
Дэвид очень полюбил Артура, но в этой его привязанности скрывалось то же чувство жалости, которое проснулось ещё тогда, когда он впервые увидал Артура на заводском дворе, на высоком сиденье кабриолета. Артур был так серьёзен, так трогательно серьёзен. Но так слаб и нерешителен. Даже выбирая карандаш для рисования, он долго колебался и раздумывал, какой взять — Н или НВ. Быстрое решение радовало его как благодеяние. Он все принимал близко к сердцу, был чрезмерно впечатлителен. Дэвид часто пытался шуткой осторожно вывести Артура из застенчивости. Но всё было напрасно. Артур не обладал ни малейшим чувством юмора.
Познакомился Дэвид и с матерью своего ученика. Как-то вечером тётушка Кэрри принесла горячее молоко в классную, всем своим видом давая понять Дэвиду, что ему на этот раз оказывается ещё большая милость, чем обычно. Она сказала с важностью:
— Моя сестра, миссис Баррас, хочет вас видеть.
Гарриэт приняла его, лёжа в постели. Она объяснила, что хочет поговорить об Артуре, то есть просто узнать его мнение о сыне. Артур очень её тревожит, она чувствует, что на ней лежит большая ответственность. — Да, большая ответственность, — повторила она и попросила Дэвида передать ей, если его это не затруднит, одеколон с ночного столика. — Он вот там, у самого его локтя. Одеколоном она немного успокаивает головную боль, когда Кэролайн занята и не может расчёсывать ей волосы. — Да, — продолжала она, — для отца Артура было бы таким разочарованием, если бы из Артура ничего не вышло. Она надеется, что мистер Фенвик, о котором Кэролайн так лестно отзывалась, постарается оказать доброе влияние на Артура, подготовит его к жизни. И тут же, без всякого перехода, она осведомилась, верит ли Дэвид в лечение гипнозом. Ей недавно пришло в голову, что надо бы попробовать на себе этот способ лечения, но затруднение в том, что для этого кровать, собственно говоря, должна быть обращена на север, а в её комнате этому мешает расположение окна и газовой печки. Обойтись же без печки она, конечно, не может. Ни в коем случае! Так как, — продолжала Гарриэт, — мистер Фенвик знаком с математикой, то пусть он скажет по совести, считает ли он, что гипноз подействует так же, если кровать обращена на северо-запад. Поставить её таким образом будет не особенно трудно, для этого нужно только передвинуть комод к другой стенке.
Дженни была в восторге от того, чти Дэвид произвёл в «Холме» такое хорошее впечатление, что он «подружился с Баррасами». У Дженни было такое тяготение к «высшему обществу», что её радовала возможность приблизиться к нему хотя бы косвенным образом. По вечерам, когда Дэвид приходил домой, она заставляла его рассказывать все подробно: «Неужели она так именно и сказала?» «А как там подают печенье — ставят на стол или оставляют вазу на подносе?» То, что Хильде, может быть, нравился Дэвид, ничуть не беспокоило Дженни. Она не ревновала и была крепко уверена в Дэвиде, к тому же эта Хильда — «настоящее пугало». Дэвида забавлял жадный интерес Дженни к «Холму», и он часто, поддразнивая её, выдумывал самые замысловатые происшествия. Но Дженни провести было не так-то легко. У неё, по её собственному выражению, была голова на плечах, Дженни оставалась Дженни.
Дэвид понемногу узнавал её ближе. Его часто поражала мысль, что только теперь он начинает узнавать собственную жену. — Но не так уж странно, — говорил он себе, — что до свадьбы он не знал её. Он смотрел тогда на Дженни сквозь призму своей любви, она была для него цветком, сладкой прелестью весны, её дыханием. Теперь он начинал узнавать настоящую Дженни, Дженни, которая жаждала «общества», нарядов, развлечений, любила рестораны и была не прочь выпить стаканчик портвейна, была чувственна, но охотно возмущалась «неприличием», шутя мирилась с серьёзными неприятностями и плакала из-за пустяков, которая требовала любви и сочувствия и ласк, имела привычку тупо противоречить, не приводя никаких доводов, Дженни, в которой логика сочеталась с диким безрассудством. Дэвид все ещё любил её и знал, что никогда любить не перестанет. Но теперь они часто и сильно ссорились. Дженни была упряма, и он тоже. И в некоторых вопросах никак нельзя было позволить Дженни поступать так, как ей хотелось. Он не мог, например, позволить ей пить портвейн. В тот вечер в ресторане Перси, когда она заказывала себе одну порцию за другой, он почувствовал, что Дженни слишком пристрастилась к этому напитку. Нельзя допускать, чтобы она держала его в доме. Из-за этого они воевали: «Ты рад отравить другому удовольствие… Тебе бы вступить в Армию Спасения… я тебя ненавижу… ненавижу, слышишь?» Потом — бурные слезы, трогательное примирение и нежность. «О, я тебя люблю, Дэвид, люблю, люблю».
Ссорились они из-за экзаменов Дэвида. Дженни, разумеется, желала, чтобы он получил степень бакалавра. Ей «до смерти» хотелось этого, «назло» миссис Стротер и некоторым другим. Но она попросту не оставляла Дэвиду времени заниматься. По вечерам всегда оказывалось нужным пойти куда-нибудь, а если они сидели одни дома, то начинались патетические заявления: «Посади меня к себе на колени, Дэвид, миленький, мне кажется, ты уже целую вечность меня не ласкал». Или, слегка порезав палец ножом, которым чистила картофель, она уверяла, что «потеряла такую массу крови» («и когда уж мы сможем, наконец, держать прислугу, как ты думаешь, Дэвид?»), и никому, кроме Дэвида, не позволяла делать перевязку. В такие моменты степень бакалавра отходила на второй план. Целых полгода Дэвид все откладывал экзамены, а теперь, когда прибавились ещё уроки в «Холме», надо думать, что пропадёт опять полгода. Он стал предпринимать поездки на велосипеде за пятнадцать миль в Уолингтон, — деревню, где поселился Кэрмайкль. Там он находил успокоение и разумные советы: на что надо приналечь, что можно пока отложить. Разочарованный Кэрмайкль был добр к нему, по-настоящему добр. Дэвид часто проводил у него свободный конец недели — субботу и воскресенье.
Наконец, третьей постоянной причиной ссор между ним и Дженни были его родные. Дэвида ужасно огорчало вызванное его женитьбой отчуждение между ним и семьёй. Конечно, между Инкерманской Террасой и домиком на Лам-стрит поддерживались некоторые отношения. Но это было не то, чего хотелось Дэвиду. Дженни во время визитов держала себя чопорно, Марта — холодно, Роберт молчал, Сэм и Гюи чувствовали себя неловко. И странное дело: когда Дэвид видел, как надменно-покровительственно обращалась Дженни с его родными, он готов был её поколотить, но с той минуты, как они уходили, он чувствовал, что любит её по-прежнему. Он понимал, что их брак был ударом для Марты и Роберта. Марта, конечно, встретила этот удар с чем-то вроде горького удовлетворения. Она, мол, всегда знала, что уход Дэвида из шахты принесёт им одно горе, — и вот теперь эта глупая ранняя женитьба показала, что она права.