Но в этот раз намерения мичмана были немного иными. Первые аккорды, спокойные и размеренные, не слишком отличались от стиля песен, знакомых публике начала XX-го века…
Средь оплывших свечей и вечерних молитв,
Средь военных трофеев и мирных костров,
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от детских своих катастроф.
Глаза Руднева, в последнее время ставшего, вопреки старой традиции русского флота, регулярным посетителем подобных посиделок, против чего никто не возражал, недоуменно вскинулись, потом он непонятно отчего нахмурился и почему-то пристально вперился взглядом в Балка (Петрович судорожно пытался припомнить текст слышанной когда-то песни уважаемого, но не слишком любимого автора, и оценить его на предмет соответствия духу времени и исторических несоответствий). Балк тем временем, неожиданно для ожидающих чего-то веселенького слушателей, перешел на совершенно чуждый времени ритм и звучание.
Детям вечно досаден
Их возраст и быт —
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид.
Но одежды латали
Нам матери в срок,
Мы же книги глотали,
Пьянея от строк.
Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз.
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших слетая на нас.
И пытались постичь —
Мы, не знавшие войн,
За воинственный клич
Принимавшие вой, —
Тайну слова «приказ»,
Назначенье границ,
Смысл атаки и лязг
Боевых колесниц.
Слушатели уже поняли, что их ожидания несколько не оправдались, но песня, столь непохожая на все слышанное до сих пор, тем не менее захватывала. К счастью для офицеров «Варяга», они слушали не оригинальное исполнение, а несколько приглаженный для начала века вариант. Не столь хриплый и резкий.
А в кипящих котлах прежних боен и смут
Столько пищи для маленьких наших мозгов!
Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.
И злодея следам
Не давали остыть,
И прекраснейших дам
Обещали любить;
И, друзей успокоив
И ближних любя,
Мы на роли героев
Вводили себя.
На лицах нескольких слушателей появились понимающие улыбки. Действительно, и для многих из них путь в море начинался со страниц прочитанных в детстве книг. Песня, столь странно и чуждо звучащая, все же была про них. Это они сейчас были на своей первой войне, а все, что было до, это все же детство и юность.
Только в грезы нельзя насовсем убежать:
Краткий век у забав — столько боли вокруг!
Попытайся ладони у мертвых разжать
И оружье принять из натруженных рук.
Испытай, завладев
Еще теплым мечом,
И доспехи надев, —
Что почем, что почем!
Испытай, кто ты — трус
Иль избранник судьбы,
И попробуй на вкус
Настоящей борьбы.
И когда рядом рухнет израненный друг
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили — его, не тебя.
Мичман Губонин отчего-то часто заморгал и поспешно отвернулся в угол. Только теперь Вадик вспомнил, насколько он был дружен с покойным ныне Александром Шиллингом и как изменился после боя, став более замкнутым и резким как с подчиненными, так и с другими офицерами.
Ты поймешь, что узнал,
Отличил, отыскал
По оскалу забрал —
Это смерти оскал! —
Ложь и зло, — погляди,
Как их лица грубы,
И всегда позади —
Воронье и гробы!
Если путь прорубая отцовским мечом
Ты соленые слезы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал, что почем, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока,
И в борьбу не вступил
С подлецом, палачом —
Значит, в жизни ты был
Ни при чем, ни при чем!
Совершенно неправильное, по всем музыкальным канонам начала века, резкое и грубое окончание песни как гвоздем вбило основную мысль в уши слушателей. Притихшие и задумчивые офицеры разошлись по каютам, а Балка уволок к себе разъяренный Руднев.
— Ты бы хоть предупреждал! Ну и нафига? Тебе что, неймется? Славы первого абордажника российского парового флота тебе мало, подавай еще и ярлык главного барда страны?
— Да ладно тебе, нормальная песня. Никаких анахронизмов нет. Почему нельзя-то?
— Стиль никак в эту эпоху не вписывается. Понимаешь? Еще пара таких выступлений, и попалишь ты нас Василий, чует мое сердце.
Как будто отзываясь на слова капитана, в дверь осторожно постучали.
— Кто там? — Тоном, подразумевающим «кого еще черт принес», спросил Руднев. Черт, как ни странно, принес корабельного священника, отца Михаила. Войдя и плотно притворив за собой дверь, отец Михаил с минуту молча смотрел в глаза то Балку, то Рудневу, собираясь с мыслями и явно не зная, с чего начать разговор. Потом наконец выпалил.
— Господа, простите, но кто вы?
— Отец Михаил, простите, но я не понимаю вопроса. — Выразительно посмотрев на Балка, ответил Руднев.
— Судя по тому, что я каждое утро вижу в зеркале, я — Всеволод Федорович Руднев. А это — мичман Василий Александрович Балк, которого, я надеюсь, за героический абордаж его величество произведет в лейтенанты. Если сомневаетесь, можете по последней моде Петербуржского полицмейстерства, Скотланд-Ярда и лично Шерлока Холмса проверить наши отпечатки пальцев. — С очаровательной улыбкой сообщил священнику Руднев.
— Ну, про отпечатки пальцев я не в курсе, Всеволод Федорович. Но вот отпечаток души у вас как-то подозрительно изменился. Я достаточно давно знаю и Руднева, и Балка, вы не они. Не мог Балк, не отличающийся особым слухом и никогда ничего в жизни не сочинивший, сам придумать эти песни. Не верю я, и что Руднев мог без приказа из-под шпица самовольно пойти на абордаж кораблей под британским флагом. У вас желания исповедаться случайно не возникало в последнее время?
— Батюшка, поверьте, если я исповедуюсь, то вы или меня в желтый дом сдать захотите, или святой водой кропить станете. Может, все же не стоит?
— Всеволод Федорович, а и мне тоже терять нечего. Боюсь, по возвращению в Россию меня святой Синод все одно сана лишит.
— Это-то еще почему? — Встрял в разговор необычно примолкший Балк, сразу же заработавший очередное зыркание командира.