Она закурила сигарету, так сильно чиркнув спичкой, что
раздался треск, и посмотрела на него сквозь дым, сощурив глаза.
— Ты теперь сам зарабатываешь, Боб. Люди платят по три цента
за газету, а тебе платят за то, что ты их читаешь. Доллар в неделю! Господи! Да
когда я была девочкой…
— Мам, эти деньги на велик! Ты же знаешь! Она смотрелась в
зеркало, хмурясь, расправляя плечики своей блузки — мистер Бидермен попросил ее
поработать несколько часов, хотя была суббота. Теперь она обернулась к нему, не
выпуская сигареты изо рта, и нахмурилась на него.
— Ты все еще клянчишь, чтобы я купила тебе этот велосипед,
так? ВСЕ ЕЩЕ. Я же сказала тебе, что он мне не по карману, а ты все еще
клянчишь.
— Нет! Ничего я не клянчу! — Глаза Бобби раскрылись шире от
гнева и обиды. — Всего только паршивые полкамешка для — Полбакса сюда, двадцать
центов туда — а сумма-то общая, знаешь ли. Ты хочешь, чтобы я оплатила твой
велосипед, давая тебе деньги на все остальное. Так, чтобы тебе не пришлось
отказываться ни от чего, о чем ты возмечтаешь.
— Это несправедливо!
Он знал, что она скажет, прежде чем она это сказала, и даже
успел подумать, что сам нарвался на это присловие — Жизнь несправедлива,
Бобби-бой. — И повернулась к зеркалу, чтобы в последний раз поправить
призрачную бретельку под правым плечиком блузки.
— Пять центов на раздевалку, — попросил Бобби. — Не могла бы
ты хоть…
— Да, вероятно, могу вообразить, — сказала она, отчеканивая
каждое слово Обычно, перед тем как идти на работу, она румянилась, но в это
утро не вся краска на ее лице была из косметички, и Бобби, как ни был он
рассержен, понимал, что ему лучше держать ухо востро. Если он выйдет из себя,
как это умеет она, то просидит тут в душной пустой квартире весь день — чтобы
не смел шагу ступить, даже в вестибюль.
Мать схватила сумочку со стола, раздавила сигарету так, что
фильтр лопнул, потом обернулась и посмотрела на него.
— Скажи я тебе: “А на этой неделе мы вовсе не будем есть,
потому что я увидела такую пару туфель, что не могла их не купить!” — что бы ты
подумал?
"Я бы подумал, что ты врунья, — подумал Бобби. — И я бы
сказал, мам, раз ты на такой мели, как насчет каталога “Сирса” на верхней полке
твоего шкафа? Того, в котором к рекламе белья посередке приклеены скотчем
долларовые бумажки и пятидолларовые бумажки — и даже десяти, а то и двадцати? А
как насчет голубого кувшинчика в посудном шкафчике на кухне, того, который
задвинут в самый дальний угол позади треснутого соусника? Голубого кувшинчика,
в который ты складываешь четвертаки, куда ты их складывала с тех пор, как умер
мой отец? А когда кувшинчик наполняется, ты высыпаешь монеты, идешь с ними в
банк и обмениваешь на бумажки, а бумажки отправляются в каталог, верно?
Приклеиваются к странице нижнего белья в книжке, чего твоя душа пожелает”.
Но он ничего этого не сказал, только потупил на кеды глаза,
которые жгло.
— Мне приходится выбирать, — сказала она. — И если ты такой
большой, что уже можешь работать, сыночек мой, то и ты должен выбирать. Ты
думаешь, мне нравится говорить тебе это?
"Не то чтобы, — думал Бобби, глядя на свои кеды и
закусывая губу, которая норовила оттопыриться и начать всхлипывать по-ребячьи.
— Не то чтобы, но не думаю, что тебе так уж неприятно”.
— Будь мы Толстосумы, я бы дала тебе пять долларов
протранжирить на пляже. Черт! И десять дала бы. Тебе не пришлось бы
позаимствовать из своей “велосипедной” банки, если бы тебе захотелось повертеть
свою миленькую девочку в Мертвой Петле…
«Она не моя девочка! — закричал Бобби на мать внутри себя. —
ОНА НЕ МОЯ МИЛЕНЬКАЯ ДЕВОЧКА!»
— ..или покатать ее по “русским горкам”. Но, конечно, будь
мы Толстосумы, тебе не пришлось бы копить на велосипед, верно? — Ее голос
становился все пронзительнее, пронзительнее. Что бы ни грызло ее последние
месяцы, теперь грозило вырваться наружу, брызжа пеной, будто шипучка, разъедая,
будто кислота. — Не знаю, заметил ли ты это, но твой отец не то чтобы нас очень
обеспечил, и я делаю, что могу. Я кормлю тебя одеваю, я заплатила за тебя в
Стерлинг-Хаус, чтобы ты мог играть в бейсбол, пока я копаюсь среди бумаг в
душной конторе. Тебя пригласили поехать на пляж вместе с другими детьми, и я
очень счастлива за тебя, но как ты профинансируешь этот свой день отдыха — твое
дело. Если хочешь кататься на аттракционах, возьми деньги из своей банки и
прокатай их. Если не хочешь, так просто играй на пляже или оставайся дома. Мне
все равно. Я просто хочу, чтобы ты перестал клянчить. Не выношу, когда ты
клянчишь и хнычешь. Совсем как… — Она умолкла, вздохнула, открыла сумочку,
вынула сигареты. — Не выношу, когда ты клянчишь и хнычешь, — повторила она.
“Совсем как твой отец” — вот чего она не договорила.
— Так в чем дело, розан белый? — спросила она. — Ты все
сказал?
Бобби молчал, ему жгло щеки, жгло глаза, он смотрел на свои
кеды и напрягал всю силу воли, чтобы не разнюниться. В эту минуту стоило ему
всхлипнуть совсем чуть-чуть — и почти наверное ему пришлось бы до ночи сидеть
взаперти: она по-настоящему взбесилась и только ждала, к чему бы прицепиться.
Но если бы надо было удерживать только всхлипы! Ему хотелось заорать на нее,
что лучше он будет похож на отца, чем на нее, старую сквалыжницу и жмотиху,
которая на жалкий пятицентовик не расщедрится. Ну и что, если покойный не такой
уж замечательный Рэндолл Гарфилд их не обеспечил? Почему она всегда говорит
так, будто это его вина? Кто вышел за него замуж?
— Ты уверен, Бобби-бой? Больше ты не намерен нахально
огрызаться? — В ее голосе зазвучала самая опасная нота, своего рода хрупкая
веселость. Если не знать ее, можно было бы подумать, что она в добром
настроении.
Бобби уставился на свои кеды и больше ничего не сказал.
Запер все всхлипы, все гневные слова у себя в горле и ничего не сказал. Между
ними колыхалось молчание. Он чувствовал запах ее сигареты — и всех вчерашних
сигарет, и тех, которые были выкурены в другие вечера, когда она не столько
смотрела на экран телевизора, сколько сквозь него, ожидая, чтобы зазвонил
телефон.
— Ладно, думается, мы все выяснили, — сказала она, дав ему
секунд пятнадцать на то, чтобы открыть рот и вякнуть что-нибудь такое. —
Приятно провести день, Бобби. — Она вышла, не поцеловав его.
Бобби подошел к открытому окну (по его лицу теперь текли
слезы, но он их словно не замечал), отдернул занавеску и смотрел, как она,
стуча каблучками, идет к Коммонволф-стрит. Он сделал пару глубоких влажных
вздохов и пошел на кухню. Поглядел в угол на шкафчик, где за соусником прятался
голубой кувшинчик. Можно было бы взять пару монет — точного счета она не вела и
не заметила бы пропажи трех-четырех четвертаков, но он не захотел. Тратить их
было бы неприятно. Он не очень понимал, откуда он это знает, но знал твердо.
Знал даже в девять лет, когда обнаружил спрятанный в шкафчике кувшинчик с
мелочью. Поэтому, испытывая скорее сожаление, чем праведную гордость, он пошел
к себе в комнату и вместо этого посмотрел на “велобанку”.