К счастью, перелома, как опасались врачи, близкие и сам Матвей, не оказалось, тем не менее требовалось определенное время на лечение и восстановление. Матвея тщательно обследовали, никаких иных повреждений не нашли. Богданов беспокоился до последней минуты, пока врачи не вынесли своего заключения.
– Живем, дружбан! – воскликнул он. – Я больше всего боялся травмы позвоночника, но ты у нас молоток, успел грамотно катапультироваться.
Через два дня после происшествия позвонила Елизавета Михайловна и поставила дочь в известность, что намерена не позднее вечера прибыть в гарнизон.
Аня встретила ее на железнодорожной станции. Поезд еще не остановился у перрона, а Елизавета Михайловна уже застыла наготове в тамбуре с дорожной сумкой в руках. Она заметно нервничала, озиралась с непонятным испугом, от волнения путалась в словах.
На крыльце дома остановилась, не решаясь переступить порог:
– Сейчас, доченька, в груди занялось, дай отдышаться…
Тут Семен Павлович вышел навстречу:
– Заходи, Лиза, мы ждали тебя.
Бедная женщина потерялась страшно, Ане жалко стало ее до слез: легко ли решиться на поездку в неизвестное, с грузом вины, сомнений, годами подавляемых желаний. Мать попыталась что-то сказать, но сумела выдавить лишь несколько бессвязных обрывков фраз.
Матвея привезли домой, он лежал на диване в гостиной, рядом сидел Богданов.
Подполковник принес Матвею в подарок щенка немецкой овчарки, толстого, с плотной шерстью, большими лапами и уморительной мордой.
– Ма, смотри, у него нос кожаный! – бросился к взрослым Темка. Щенка он держал на руках; его личико светилось от счастья.
Елизавета Михайловна встрепенулась:
– Артем, иди поздоровайся с бабушкой.
Присутствие ребенка помогло ей хоть как-то собрать воедино разбросанные чувства. Внимание взрослых сосредоточилось на флегматичном звереныше. Ему было хорошо на руках, а кутерьма вокруг собственной персоны совершенно его не занимала.
– Какой симпатяга! – воскликнула Елизавета Михайловна. – Надо дать собачонку имя. Уже придумали?
– Дядя Матвей назвал его Бомбер. Бомбер, смотри, это моя бабуля Лиза, а это мама. Мам, возьмем его к нам домой? Дядь, скажи, что ты подаришь мне Бомбера.
– Считай, что он твой.
– Мы его обязательно возьмем, только пусть он немного подрастет, – дипломатично вмешалась Аня. – Здесь он будет гулять в садике, дедушка за ним присмотрит, а у нас Бомбер будет целый день сидеть в квартире один.
Сережа вообще ни с кем не разговаривал, держался с презрительной холодностью, на вопросы не отвечал, с гневной обидой смотрел на Матвея, когда тот к нему обращался. Даже Аня чувствовала себя в чем-то виноватой перед братом. Кончилось тем, что юноша треснул дверью и ушел, не сообщив, куда направляется.
В доме имелась пара костылей – когда-то в них нуждался Семен Павлович, теперь они пригодились Матвею.
– Дарю, пользуйся, – сказал Семен Павлович, – попрыгай на одной ноге, благо недолго тебе быть в моей шкуре.
По лицу Елизаветы Михайловны пробежала болезненная судорога. Она жадно вглядывалась в отца своей дочери; Семен Павлович, в отличие от нее, был спокоен, держался в высшей степени предупредительно, оказывал гостье необходимое внимание.
Богданов ушел, Матвей встал на костыли; молодые люди решили дать возможность родителям пообщаться наедине. Темка, сам превратившись в четвероногое, лазал по всему дому за щенком – тому пришла охота обследовать новое место жительства вплоть до отдаленных закоулков под кроватями и шкафами.
Разговор у бывших супругов не клеился. Оказалось, что после стольких лет отчуждения им нечего сказать друг другу. Спасительной темой опять-таки явился Темка. Дочь и внук были тем непреложным обстоятельством, которое их объединяло.
– Как он обрадовался щенку, – сказала Елизавета Михайловна.
– Да. Матвей готов отдать его Темке, но Аня считает, что сейчас рано заводить собаку.
– Конечно, кто будет за ним смотреть? Здесь щенку будет привольнее, у вас свой садик и лес рядом. – Последовала пауза. – Почему ты не хочешь переехать в Москву и присматривать за сыном?
– За кого ты меня принимаешь, Лиза? Сесть на шею дочери, тем более сейчас, когда она ушла от мужа? Я работать пойду – на аэродром, хоть механиком, хоть мотористом, без разницы – кем возьмут. Я ведь работал РП после ранения, потом сердце прихватило, пришлось уволиться. Все летчики когда-нибудь прощаются с небом, но еще надолго остаются в авиации. Вот так и мне без авиации жизни нет.
– Какие вы, мужики, все-таки упертые. Голова уж седая, а все без своих железных машин жить не можешь. Занялся бы детьми, внуком. Мальчуган-то, глянь, весь в тебя.
– Смотрю я на него и будто Анечку вижу в детстве. Помню, как впервые взял ее на руки. Думал, новорожденные красные, сморщенные, а у нее личико белое, безмятежное, глазенки дымчатые и такие внимательные, словно соображает что-то.
Елизавета Михайловна явственно увидела эту картину: молодого лейтенанта в приемной роддома с кружевным свертком на руках. Он с восхищенным изумлением вглядывался в незнакомое создание в свертке, которое было его дочерью. А Лизу, гордую и счастливую, переполняла любовь к мужу.
– А помнишь ее первые шаги? Мы с тобой ухохатывались, когда она ножки в стороны выбрасывала, как медвежонок на задних лапах.
Оба почувствовали, как незримое, безжалостно отринутое прошлое подошло неслышно и встало рядом – полноправный собеседник, неистребимый и не помнящий зла. Они говорили, а оно хранило красноречивое молчание, но создавало неправдоподобно живые образы, как фокусник из пустой руки, с улыбкой наблюдая за реакцией зрителей. Его нельзя было прогнать или отмахнуться, как нельзя выбросить часть своей жизни, молодости, того, что пережили сообща впервые и навсегда.
Они вспоминали бывший гарнизон, каждую улочку, номера домов, где жили однополчане с семьями. Припомнили забавные случаи из армейской жизни, проделки молодых пилотов и курьезы с начальством, общих друзей, сослуживцев Семена – все то, что было дорого обоим, и голоса их становились мягче, глаза доверчивее, не было теперь правых и виноватых; может быть, только сейчас они поняли, как велико и важно было то, что их объединяло.
Когда-то, очень давно, Семен Иртеньев, поддавшись внезапно охватившей его страсти, ушел от жены и маленькой дочери. Все последующие годы он оправдывал себя: любовь все искупает, человек не должен отказывать себе в счастье, а разрыв с дочерью произошел не по его вине. «Человеку легко обелить себя, если очень постараться для собственного успокоения совести», – думал он, глядя на измученное лицо Лизы. Каждая морщинка на этом лице тянулась отметиной горечи и разочарования, все вместе они неуловимо складывались в маску страдания; неуверенный взгляд придавал отпечаток растерянности всему облику Лизы, словно она так и не поняла за все эти годы, что же с ней произошло.