Фабрицио, как будто случайно, повернул в правый придел и дошел до того места, где горели поставленные им свечи; взгляд его устремился на мадонну Чимабуэ. Затем он сказал Пепе, опустившись на колени:
– Я хочу возблагодарить господа.
Пепе последовал его примеру.
Выйдя из церкви, Пепе заметил, что Фабрицио дал золотой первому нищему, попросившему у него милостыни. Нищий так громогласно изливал свою благодарность, что к щедрому благодетелю бросился целый рой нищих самого разнообразного вида, обычно украшающих площадь Сан-Петроне. Все хотели получить свою долю из наполеондора. Женщины, отчаявшись пробиться в свалке, происходившей вокруг обладателя золотой монеты, ринулись к Фабрицио, кричали, требовали, чтобы он подтвердил свое намерение разделить наполеондор между всеми бедняками божьими. Пепе, размахивая тростью с золотым набалдашником, приказал им оставить его сиятельство в покое.
– А-а! Ваше сиятельство! – завопили женщины еще пронзительней. – И нам подайте! Подайте бедным женщинам наполеондор!
Фабрицио ускорил шаг, а за ним с криками следовали по пятам нищие, мужчины и женщины, собравшиеся со всех улиц; казалось, происходит бунт. Вся эта ужасающе грязная и весьма напористая толпа орала: «Ваше сиятельство!»
Фабрицио с большим трудом выбрался из давки: эта сцена вернула его воображение с небес на землю. «Поделом мне, – думал он, – зачем было связываться с чернью?»
Две женщины преследовали его до Сарагосских ворот, через которые он вышел из города, но тут Пепе, наконец, остановил их, серьезно пригрозив им тростью и бросив несколько монет. Фабрицио поднялся на живописный холм Сан-Микеле-ин-Боско, обогнул часть предместья, расположенного за городскими укреплениями, и свернул на тропинку, которая через пятьсот шагов вывела его на Флорентийскую дорогу; затем он возвратился по этой дороге в город и с важным видом предъявил полицейскому писцу паспорт, в котором весьма точно указаны были все его приметы. Паспорт был на имя Джузеппе Босси, студента богословского факультета. Фабрицио заметил в правом углу паспорта красное чернильное пятнышко, будто случайно посаженную кляксу. Через два часа за ним уже ходил по пятам шпион: ведь спутник Фабрицио назвал его перед толпой нищих на площади Сан-Петроне «ваше сиятельство», а в паспорте не указывалось никаких титулов, дающих основание слугам именовать его «сиятельством».
Фабрицио заметил шпиона, но это только рассмешило его, – он уже не думал ни о полиции, ни о паспортах и забавлялся всем, как ребенок. Пепе было приказано остаться при нем, но, видя, как Фабрицио доволен Лодовико, он предпочел сам доставить герцогине приятные вести. Фабрицио написал два длиннейших письма двум своим дорогим друзьям, затем ему пришла в голову мысль написать и почтенному архиепископу Ландриани. Письмо это, содержавшее точный рассказ о поединке с Джилетти, произвело чудесное действие. Добрый архиепископ весьма был растроган и, разумеется, отправился во дворец, чтобы прочесть его принцу, который соблаговолил выслушать все письмо: ему было любопытно узнать, как этот молодой «монсиньор» выворачивается, оправдываясь в столь ужасном убийстве. Многочисленные друзья маркизы Раверси сумели внушить принцу, как и всей Парме, уверенность, что Фабрицио призвал себе на помощь двадцать – тридцать крестьян, чтобы убить какого-то жалкого актера, дерзнувшего оспаривать у него молоденькую Мариетту. При дворах деспотов всякий ловкий интриган расправляется с истиной так же, как в Париже расправляется с нею мода.
– Что за черт! – сказал принц архиепископу. – Такие штуки можно делать чужими руками, но делать их самому просто неприлично. Да и таких скоморохов, как Джилетти, не убивают – их покупают.
Фабрицио не подозревал, что происходит в Парме. А там по существу вопрос стоял так: повлечет ли за собой смерть актера, зарабатывавшего при жизни тридцать два франка в месяц, падение крайне правого министерства и главы его – графа Моска.
Узнав о смерти Джилетти, принц, уязвленный независимым поведением герцогини, приказал главному фискалу Расси повести процесс так же, как вели их против либералов. Фабрицио полагал, что знатный человек стоит выше закона, но он не знал, что в тех странах, где высокородные люди никогда не подвергаются карам закона, интрига всесильна даже против них. Фабрицио часто говорил Лодовико, что полная его невиновность скоро будет признана официально, и уверенность его исходила из того, что он действительно не был виновен. И вот однажды Лодовико возразил ему:
– Ваше сиятельство, я не понимаю вас! Вы человек такой умный, такой ученый… для чего же вы все это говорите мне? Ведь я ваш верный слуга. Напрасно вы так осторожны со мной, ваше сиятельство. Такие слова надо говорить публично или на суде.
«Этот человек считает меня убийцей и все же любит меня по-прежнему», – подумал Фабрицио, ошеломленный таким открытием.
Через три дня после отъезда Пепе он, к великому своему удивлению, получил огромный пакет с печатью на шелковом шнурке, как во времена Людовика XIV, адресованный «его преосвященству монсиньору Фабрицио дель Донго, главному викарию Пармской епархии, канонику» и т. д. «Неужели эти титулы все еще относятся ко мне?» – подумал он с усмешкой.
Послание архиепископа Ландриани было образцом логики и ясности, в нем не меньше, чем на девятнадцати страницах большого формата, превосходно излагалось все, что произошло в Парме в связи со смертью Джилетти.
«Ежели бы французская армия под командой маршала Нея подошла к городу, это не произвело бы большего впечатления, – писал ему добрый архиепископ. – За исключением герцогини и меня, возлюбленный сын мой, все уверены, что вы дозволили себе убить скомороха Джилетти. Буде такое несчастье и случилось с вами, подобные истории всегда можно с легкостью замять при помощи двухсот луидоров и шестимесячного путешествия; но Раверси хочет воспользоваться случаем, чтобы сбросить графа Моска. В обществе вас осуждают не за ужасный грех убийства, но всего лишь „за неловкость“ или, вернее, за дерзкое нежелание прибегнуть к услугам bulo (то есть своего рода наемного бреттера). Я передаю вам суть, явствующую из речей, какие слышу вокруг себя. Со времени этого несчастья, о котором я не устану скорбеть, я ежедневно бываю в трех самых влиятельных домах нашего города, дабы иметь возможность при случае защитить вас. И, быть может, никогда еще не находил себе более достойного применения малый дар слова, ниспосланный мне небом».
Пелена спала с глаз Фабрицио; герцогиня в своих многочисленных письмах, преисполненных сердечных излияний, ни разу не удосужилась рассказать ему о происходящих событиях. Она клялась, что навсегда покинет Парму, если он вскоре не вернется туда триумфатором.
«Граф сделает для тебя все, что в силах человеческих, – писала она в письме, приложенном к посланию архиепископа. – Что же касается меня, то из-за твоих замечательных похождений мой характер совершенно изменился: я теперь скупа, как банкир Томбоне; я рассчитала всех рабочих и более того – продиктовала графу опись моего состояния, и оно оказалось менее значительным, чем я думала. После смерти графа Пьетранера, чудесного человека, – к слову сказать, тебе, скорее, следовало бы отомстить за него, чем сражаться с таким ничтожеством, как Джилетти, – у меня осталась рента в тысячу двести франков и долгов на пять тысяч; между прочим, помнится, у меня было тридцать пар белых атласных туфель, выписанных из Парижа, но только одна пара башмаков для улицы. Знаешь, я почти уже решила взять те триста тысяч франков, что мне оставил герцог, а прежде я хотела на эти деньги воздвигнуть ему великолепную гробницу. Кстати, главный твой враг, вернее мой враг, – маркиза Раверси. Если ты скучаешь в Болонье, скажи лишь слово, – я приеду повидаться с тобою. Посылаю тебе еще четыре векселя» и т. д. и т. д.