Я повернулся к сьеру де ла Риверо, дабы назначить его старшим на время моего отсутствия, но меня опередили:
— Синьор Гуаира! Синьор! Прикажите этим добрым синьорам отпустить меня!
Брат Азиний, уже успевший встать на четвереньки, яростно мотал головой, сбрасывая чалму.
— Ибо имею потребность столь естественную, что отказать мне было бы поистине жестокосердно! Более скажу, потребность сия уже проявилась…
Один из усачей повел носом, скривился. Другие, последовав его примеру, поспешили отойти в сторону.
Ну что тут было делать? Разве что посоветовать использовать султанское ираде по назначению.
Рахмат якши, Ислам-ага!
Очаг горел прямо на старой мозаике.
Грубо околотый, потемневший от огня известняк попирал игривых дельфинов, обгоняющих чернобокие корабли, плывущие среди маленьких белых барашков.
Я огляделся.
Ровные блоки стен, мраморный порог — и неровно прорубленное окошко. Над головой — черные балки, новые ли, старые — не понять.
Древний дом все еще жил, изуродованный, непохожий на себя, прежнего.
— Калимера, монсеньор. Простите, что приходится встречаться здесь.
Седоусый старик подкинул в огонь несколько чурочек, медленно встал.
— Я не всегда выбираю места. Еще раз простите.
— Пустое, брат Манолис!
Он был высок и костист, Манолис Канари, левантийский контрабандист и понтийский пират. Все та же феска, каптан, кушак, остроносые турецкие сапоги. Правда, оружия не было, словно старый корсар презирал опасность.
Странно, после всего, что довелось услыхать в Истанбуле, он виделся мне совсем другим — толстым, в халате золотого шитья, с непременным кальяном в жирных пальцах.
Кальяна я не увидел. Только трубка — большая турецкая «люлька». Трубка, пара кожаных вьюков в углу, странная жаровня, полная песка, и еще более странная посудина, в которой дымилось что-то черное.
Небогато!
— Кофе будете, монсеньор?
— Простите?
Две маленькие чашечки — толстенные, с витыми ручками. Черное варево тонкой струйкой полилось из посудины.
— Кофе. Его привозят из Йемена. Он горький, но придает силы и бодрости…
Горечь я ощутил сразу. Осталось ждать остального.
— Вы редкий гость, монсеньор. В последние годы Общество забыло обо мне.
Это было не совсем так. Даже наоборот. В Риме брата Манолиса вспоминали очень часто, но его смелые прожекты, включая высадку в Морее испанского десанта, казались слишком несвоевременными.
Он тоже не любил турок. Потому и пришел к нам. Бог мой! Никто в Высшей Конгрегации не мог даже сказать, католик он или схизматик! Захваченная у турок добыча справедливо делилась им между теми и другими. На Афоне его считали своим.
— Я рад, что смогу лично доложить вам о сделанном. Кроме того, у меня есть очень важные новости из Истанбула и Тегерана.
Жаль, я не курирую эту провинцию. С таким, как Канари, интересно работать.
Интересно — хотя и страшновато.
— Насколько я знаю. Конгрегация интересуется новостями по делу Шабтай Цеви. Я недавно получил письмо из Смирны…
Шабтай Цеви? Уж не тот ли мессия, о котором вешал кто-то из подельников сьера римского доктора?
— Впрочем, вам виднее, о чем спрашивать, монсеньор.
Да, мне виднее. Жаль, нет времени узнать, как там дела у мессии из Смирны.
А вдруг — и вправду? (Храни нас Иисус от такого соблазна!)
— У меня к вам вопрос по поводу донесения из Киева.
Он не удивился, по крайней мере на его загорелом, странно гладком лице это никак не отразилось.
— Боюсь, ничего интересного вам рассказать не смогу. Сам я не видел этого русина….
Русина? Уже интересно! Черный напиток из Йемена сразу же стал значительно слаще.
В конце мая года от Рождества Христова 1649-го на окраине Бахчисарая появился путник. Усталый, изможденный, он упал на пороге Успенского монастыря. Старая рана в плече загноилась, запеклась черной плотью.
Путник умер на следующий день, успев пересказать игумену о том, что случилось в Киеве, как скоро показалась трава на поле. Пересказать — и нарисовать странную карту: три холма, буква N — и река под названием Callapka.
Странно устроен мир! Православный игумен поспешил известить об этом не митрополита, а брата Канари.
Не будем задумываться почему.
— Все, что мне передали, я переслал в Рим, монсеньор. У меня осталась только запись его рассказа.
Широкая ладонь на миг исчезла в одном из вьюков.
— Вот…
Я быстро пробежал глазами начало.
«Как скоро показалась трава на поле, стали собираться хлопы на Киев, подступили к днепровскому перевозу…»
Все знакомо. Только по-гречески…
— Скажите, настоятель монастыря — грек?
— Грек. Кир Афанасий.
Значит, грек… Русин скорее всего рассказывал на родном наречии, кир Афанасий (или кто-то из братии) перевел, а в Риме все это изложили уже на хорошей латыни. Отсюда и «hlopae». Надпись на карте тоже была по-русински. Не Callapka, а именно Каллапка.
Дьявол, как известно, в деталях. Но дьявол молчал. Callapka, Каллапка — какая разница!
— Спасибо! — вздохнул я, допивая кофе. — Придется вспомнить греческий.
— Я вас разочаровал?
Что тут ответить? Почему-то думалось, что здесь я узнаю больше. В Риме со мной не были откровенны.
— Вы ничего не слыхали о братьях Алессо и Паоло? Он подумал, качнул седой головой.
— О тех, кого вы ищете? Алессо Порчелли и Паоло Брахман? Разве что о втором. Это прирожденный мятежник, монсеньор. В Индии ему удалось свергнуть раджу Серингпатама. Поэтому брата Паоло называли не только Брахман, но и Джанар-дана — Бунтарь. Говорят, ему стоило заиграть на дудочке, чтобы начался мятеж. Увы, это все.
Все? Ничего себе — все! А тараканы? А связь между дудочкой, порождающей мятежи, и «Штудиями о происхождении и бытовании жуков, клопов и в особенности клещей…»? Прирожденный мятежник — и знаток клещей?
Может, старый корсар все же ошибся и Брахман с Бунтарем — просто разные люди?
Скрипнула дверь — Брат Манолис привстал, под усами шевельнулась улыбка.