Испакостят их злые языки
Все, чем поэт дышал, страдал и жил.
Лягнет любая сволочь. Всякий шут
На прах мой выльет ругани ушат.
Пожалуй, лишь ростовщики вздохнут:
Из мертвого не выжмешь ни гроша!
— Бросьте, друг мой! — не выдержал я. — К чему повторять такое? Слушайте, у нас, кажется, еще осталась горилка!
Дю Бартас молча помотал головой. Слипшаяся от воды бородка уныло свисала вниз, напоминая кусок мочала.
Я поглядел вокруг. Возле соседних костров было тихо. Уставшие за день люди давно заснули, укрывшись чем попало от беспощадного дождя. Рядом негромко похрапывал сьер еретик. Ему повезло — густая крона старого ясеня, под которым мы расположились, почти не пропускала воду.
Десятый день в пути. И восьмой — под дождем.
— Увы, дорогой де Гуаира! — печально молвил шевалье. — Если я и отличаюсь чем-то от неведомого сочинителя, то лишь тем, что едва ли обо мне будут судачить и перемывать мои хладные кости! Дома меня забыли, а здесь… Кому я нужен здесь, кроме, конечно же, вас, мой друг!
Стало ясно — пора доставать горилку. Но даже это не подействовало. Дю Бартас отхлебнул из филижанки, сморщился, брезгливо вытер рот.
— Что значит чужбина! В последнее время я начал скучать по анжуйскому вину! Представляете? Дома я мог выпить эту пакость только в виде наказания! А теперь вот скучаю. Кажется, я скоро начну скучать по Мазарини, будь он трижды неладен! Скорее бы добраться до Киева, а там в Лавру — и домой!
Мне стало стыдно — причем уже не в первый раз. Бедняга и не подозревал, что мы с каждым днем удаляемся от золотых лаврских куполов. Впереди — Львов, а за ним уже — Польша.
— К тому же… — Дю Бартас быстро оглянулся и перешел на шепот: — Друг мой, я только сейчас подумал, что могу никогда ее больше не увидеть! Никогда! Какой ужас! Это славно, Гуаира, что она наконец дома, но ее дом так далеко!
Поначалу казалось, что память о синеглазой панне Ружинской быстро развеется. Увы, случилось иначе. Несколько дней назад дю Бартас проговорился, что усиленно учит русинский, дабы в следующую их встречу не оплошать.
«Усиленно» — это он, конечно, преувеличивал, но с полсотни слов все-таки умудрился запомнить.
Всем, в том числе и славному пикардийцу, я рассказал, что дочь гомельского каштеляна благополучно прибыла в отчий дом. Это была правда, но я не сказал другого. Встретили ее плохо. Очень плохо…
Маленькая королева плакала, когда мы расставались. Впервые я увидел на ее лице слезы. Слезы — и черный платок на голове.
Ядвиге было страшно под крышей родного дома.
— Ее дом не так и далеко, — не выдержал я. — Вот доберемся до… гм-м… Киева, и вы поедете в Гомель. Неделя пути от силы, к тому же в Белой Руси сейчас спокойно. Справим вам новый жупан…
Впрочем, и в старом, купленном вместе с шапкой и шароварами еще на Сичи, шевалье смотрелся хоть куда. Еще бы усы — и справный бы вышел казарлюга!
— Что вы говорите, Гуаира! — Пикардиец вновь помотал головой, разбрызгивая тяжелые капли. — Она — знатная дама, ее батюшка — владетельный сеньор!..
— Хотите сто тысяч экю? — улыбнулся я.
— Ах, мой друг, вы никогда не унываете!
В последнем он был не прав. Но я вдруг понял, что совершенно незачем возвращать в Рим спрятанные за поясом векселя. Черт побери! Скажу шевалье, что нашел клад! Поверит?
Поверит!
— А кстати, дорогой дю Бартас, чем кончается этот сонет? Тяжелый вздох.
Я вам мешаю? Смерть моя — к добру?
Так я возьму — назло! — и не умру.
— Вот видите! — Я протянул ладони к гаснущему огню. В лицо ударил дым, удушливый, горький. — Вот вам и ответ!
— Сын мой! Не должно пребывать под дождем столь долго, ибо болезнь, ревматизмом именуемая, иначе же ишиасом, весьма прилипчива и сугубо зловредна!
Я вздрогнул. В последнее время брат Азиний научился подкрадываться совершенно незаметно, да так, что мне порой становилось страшно. Особенно ночью.
— Принес я, мон… то есть синьор де Гуаира и добрейший синьор дю Бартас, вместилище со снедью, которую надлежит потреблять горячей…
* * *
Наш попик продолжал удивлять. И даже не тем, что умудрялся в любой час дня и ночи доставать упомянутые «вместилища со снедью», (попросту говоря — горшки с пшенной кашей или борщом).
Искатель святости стал лекарем.
Случилось это как-то само собой. Еще в Колодном, когда мы очутились посреди гигантского табора, вместившего не одну тысячу самого разнообразного люда, отец Азиний в первый же вечер исчез. Помня везение бывшего регента, я уже думал увидеть его поутру на колу. Но вышло иначе. Как выяснилось, кто-то из наших соседей умудрился попасть ногой под колесо своего же воза. Отец Азиний, добрая душа, поспешил наложить лубки и сварить из трав жуткое пойло, которое он посчитал успокоительным.
Помогло или нет — не знаю. Но с тех пор наш попик стал незаменим.
Болели много. Болели — и умирали. А три дня назад появились первые раненые.
— Слыхал я, сьер де Гуаира, что злокозненные татары этим утром побывали возле королевского табора, что расположен у реки, Стыром именуемой. И будто бы король решил дожидаться именно там, покуда не подойдут оные татары вместе с ребелиантами. И о том рассказал мне некий отрок…
Все это я уже знал. Ян-Казимир оставался у Берестечка, чтобы прикрывать дорогу на Семиградье, где Юрий Ракоци, союзник capitano Хмельницкого, уже сажал войско на коней.
Бог мой! Турки, татары, московиты, донцы! И молдаване, если верить слухам. Теперь еще и Семиградье! Вавилон!
Передали мне и кое-что более важное. Переяславский полк где-то к северу от Берестечка, в густых лесах. Воронкивская сотня под началом бывалого казака Павла Полегенького получила приказ перехватывать польские обозы.
В Колодном я почти догнал его. Но — не вышло.
— Однако же, дети мои, надлежит предаться трапезе, пока оная еще горяча…
— Сами варили или некий отрок помог? — не сдержался я, и попик обиженно задышал.
Может, зря я его так? Тем более каша оказалась хороша, даже мрачный шевалье слегка повеселел. Один только сьер де ла Риверо, сонный и недовольный, лишь ткнул ложкой в горшок, после чего вновь полез под плащ.
Вот и корми такого! Хоть бы толк был!
Толк?
* * *