— Гуаира! Эти проклятые татары, кажется, решили напасть на черкасов! Надо им помочь, все-таки христиане!
На этот раз даже сьер Гарсиласио предпочел промолчать, настолько хорош был шевалье — наш Марс, наивный, простодушный бог войны.
Черкасам было нечего бояться. Ислам-Гирей, владыка крымский, дружок гетьмана Богдашки, бросил свою вопящую и орущую конницу на войско Его Королевской Милости Яна-Казимира. Первый камень в фундамент будущей мечети во славу Великого Турка.
— Но… Но мы едем совсем не туда! — Дю Бартас растерянно оглянулся. — Синьоры! Нам не сюда, нам в ту сторону, где стреляют!
Добродушный Марс так спешил помочь своим друзьям-черкасам!
* * *
Дорога сворачивала влево. Кони с трудом одолевали грязь — тысячи ног и копыт за эти дни превратили проселок в топь. Впереди показался долгий ряд повозок, блеснуло золото — на возносившихся к небу православных крестах, на полумесяце, парившем над огромным шатром-мечетью.
Табор!
Река Вавилон вливалась в море. И море поглотило нас.
Мы потерялись сразу, как только первый ряд телег остался за спиной. Кипящая толпа окружила, закружила, понесла вперед. С писком сгинул в налетевшем водовороте брат Азиний, бурный поток подхватил и унес сьера еретика. Мы с шевалье пытались противостоять стихии, но…
— Гуаи-и-ра-а-а!
Его голос был еще здесь, со мной, но сам дю Бартас уже растворился в людском Мальмстриме. Тщетно я оглядывался, тщетно пытался разглядеть его шапку с красным верхом.
Шапок — море, маками цветут, да все не те.
Я соскочил с коня, приметил вдалеке коновязь и направился туда, решив, что на все — воля Божья. Не утонули мы в море Черном, не погибли в море степном. Не пропадем и здесь.
Suum quique. Каждому — свое. А мое было где-то совсем рядом, там, где стояли сотни Переяславского полка. Павло Полегенький, казак бывалый, решил скрыться в глубинах Вавилонского моря.
Нырнем!
* * *
Хоругвь — огромную, белую, с клювастым красным орлом — волокли прямо по земле. Гордая, увенчанная короной птица бессильно опустила крылья, униженная, брошенная в грязь.
— Потоцкий! Потоцкий!
Крик рос, поднимался до низких облаков и оттуда рушился вниз, на острия отточенных кос, на белую сталь наконечников казачьих пик.
— Ай, гетьман Потоцкий! Иль у тебя разум женоцкий? Свистели, ревели, верещали. Белая хоругвь польного гетьмана
[22]
покрывалась грязью, истоптанная, оплеванная.
— Слава! Слава! Победа!
Бой еще догорал, еще гремели пушки, еще слышался отчаянный визг татарской конницы, но в таборе уже ликовали. Из уст в уста неслось: победа! победа! победа! Лучшие королевские полки: Станислава Потоцкого, Миколы Потоцкого, Леона Сапеги, Юрка Любомирского — порубаны, постреляны, повязаны татарскими арканами. А с ними — посполитое рушение Холмщины, гусарские эскадроны и немецкие роты. Шумела, гремела страшная перекличка:
— Его мосць Адам Осолинский, староста люблинский!
— Убит, собака!
— Его мосць Станислав Казановский, каштелян галицкий!
— Убит! И голова на пике!
— Его мосць Казимир Казановский, сучий потрох, подстолий волынский!
— Сдох! К хвосту коня привязали!
— Зигмунд Лянцкоронский, воевода брацлавский!
— В полон попал, конским лайном накормлен!
— Свинья поганая Кшиштоф Сапега…
Радовались, выкатывали обитые железом бочки, черпали, разливали прямо на мокрую землю. А хоругвь волокли все дальше, на невысокий горб, к малиновому шатру, к трем сверкающим крестам. Тучный старик в блистающей золотом рясе неторопливо шагнул вперед, наступил прямо на опозоренную корону.
— Батька! Батька! Благослови жидов и ляхов бить! Золотой наперсный крест вознесся над толпой. Иосааф, митрополит Коринфский, призывал милость Божию на победителей.
…Я вновь оказался прав. Перед боем митрополит опоясал capitano Хмельницкого тяжелым мечом, освященным на Гробе Господнем. В Истанбуле не жалели подарков для своего нового данника Богдашки.
Но вот новый крик потряс табор. Сотни людей, забыв о растоптанной хоругви, бросились к огромному шатру, стоявшему чуть в отдалении под сенью двух штандартов — белого и красного. Невысокий широкоплечий человек в зеленом жупане и высокой шапке с соболиной опушкой резко взметнул руку к небу. Тускло блеснула золотая булава.
— Гетьман! Гетьман! Слава! Сла-а-ава-а-а!
Зиновий Богдан Хмельницкий приветствовал своих бойцов.
Я всмотрелся — и покачал головой. Казачий вождь стоял под двумя штандартами. Белый польский орел и золотой османский полумесяц осеняли самозваного царя Вавилонского.
* * *
К вечеру хаос начал становиться космосом. Вавилон был велик, но все же не безбрежен. И различить, кто есть кто, оказалось очень просто — по цветам. Пестрые, черные, белые…
Я поглядел на бушевавшую возле митрополичьего шатра толпу. Пестрые! Запорожцы в разноцветных жупанах и черкесках, в шароварах из яркой китайки — усатые, чубатые, раскрасневшиеся от крика и горилки. Их немного, зато они — самые шумные, самые горласгые. А коли горло охрипнет, хватай рушницу да пали в белый свет!
Черные держались в стороне. Вот и сейчас почти никто из них не пришел сюда хвастаться победой да лить горилку на истоптанную траву. Реестровцы — спокойные, молчаливые, знающие свое дело. Они понимали, что баталия только началась, что первый успех — еще не успех, коронное войско побито, но не разбито. Их полки стояли в стороне, поротно и посотенно, под красными и синими значками, тихие, готовые к новому бою.
Где-то там — Воронкивская сотня. Мне опять не повезло. Они были в сражении, на правом фланге, но в табор не вернулись. Бог весть, куда послал их capitano Хмельницкий!
— Пане, пане! А выпьем! Чтоб всех ляхов до ноги перерезать!
Я уклонился от сунутой прямо под нос глиняной чарки и начал протискиваться через толпу. Они зря радовались, горячие усачи, зря спешили праздновать! Если слушать не крики, а шепот, если не туманить голову горилкой…
Слева от высокого холма, вокруг которого стояли татары, доносился вой. Не победный, не радостный. Немецкие пушкари знали свое дело — сотни всадников в малахаях остались на поле боя. Погибли самые лучшие, самые смелые. Убиты мурза Мехмет-Гирей, ханский племянник, мурза Муфрах, бахчисарайский подскабий, говорят, сам хан ранен.