Чудовищный эксперимент парфюмера Гренуя (Зюскинд трактует его как стремление изгоя ЗАСТАВИТЬ людей полюбить себя) представляется мне попыткой гения заставить мир выучить ЕГО ЯЗЫК. Причем попыткой удавшейся. Другое дело, что он не захотел (не смог?) воспользоваться плодами своей победы. Почему? Ответ прост: отвращение. Не забывайте, ксенофобия была обоюдной. Впрочем, эта тема заслуживает отдельного разговора.
Флакон второй
Состав: обладание, отвращение, немощь
Мы заключили, что Жан-Батисту Греную было абсолютно нечего сказать людям. Если завтра ученые научатся расшифровывать язык насекомых и дадут возможность представителям армии домашних тараканов завязать беседу с человечеством, тараканы, скорее всего, промолчат, не в силах найти хоть одну общую тему для беседы (или разразятся бессмысленными проклятиями, если они не столь бесстрастны, как мне представляется)… Сходная логика в юности мешала мне поверить в возможность какого бы то ни было диалога между людьми и инопланетянами; вдумчивое чтение научно-фантастических романов какого угодно качества лишь усугубляло сомнения.
Но, в отличие от инопланетян или того же таракана, Гренуй обладал внешним сходством с людьми и мощным инстинктом собственника. Очень человеческим инстинктом, одним из основных, хотя его проявления в случае Гренуя, конечно, отличаются известной эксцентричностью: неистовая жажда обладания для существа, в чьей картине мира единственной ценностью являются эфемерные ароматы, — почти неразрешимая проблема (когда он сам решил, что она неразрешима, он начал умирать и вернулся к жизни, лишь убедившись, что выход существует). Со временем Гренуй не только справился с этой проблемой, но и научился манипулировать присвоенными ароматами. И (если бы он захотел) манипуляции эти могли бы завести далеко и самого экспериментатора, и его подопытных. Но он не захотел. Потому что…
Для имитации этого человеческого запаха — пусть недостаточной, по его мнению, но вполне достаточной, чтобы обмануть других — Гренуй подобрал самые незаметные ингредиенты в мастерской Рунеля.
Горстку кошачьего дерьма, еще довольно свежего, он нашел за порогом ведущей во двор двери. Он взял его пол-ложечки и положил в смеситель с несколькими каплями уксуса и толченой соли. Под столом он обнаружил кусочек сыра величиной с ноготь большого пальца, явно оставшийся от какой-то трапезы Рунеля. Сыр был уже достаточно старый, начал разлагаться и источал пронзительно-острый запах. С крышки бочонка с сардинами, стоявшего в задней части лавки, он соскреб нечто, пахнувшее рыбными потрохами, перемешал это с тухлым яйцом и касторкой, нашатырем, мускатом, жженым рогом и пригоревшей свиной шкваркой. К этому он добавил довольно большое количество цибетина, разбавил эти ужасные приправы спиртом, дал настояться и профильтровал во вторую бутылку. Запах смеси был чудовищен. Она воняла клоакой, разложением, гнилью, а когда взмах веера примешивал к этому испарению чистый воздух, возникало впечатление, что вы стоите в жаркий летний день в Париже на пересечении улиц О-Фер и Ленжери, где сливаются запахи рыбных рядов, Кладбища Невинных и переполненных домов1.
"Отвращение" — вот еще одно кодовое слово в описании бытия Гренуя. Он был счастлив только в течение семи лет, проведенных в полном одиночестве на вершине вулкана Плон-дю-Канталь. Докучливые, агрессивные, алчные, тупые, назойливо пахнущие существа остались где-то далеко, вне его восприятия. Одиночество для Гренуя — не просто символ свободы, оно и есть свобода. Которой, не премину заметить, он не сумел воспользоваться.
Семь лет, проведенные в бесконечных грезах, в непрерывных мечтах о собственном величии и великолепии, — в этом смысле Гренуй, который "ушел от людей единственно для собственного удовольствия, лишь для того, чтобы быть близко к самому себе", похож на тех, от кого бежал. А растранжирив свое одиночество, он вернулся к людям, отвращение к которым было одним из самых сильных его чувств. Эксгибиционизм — неотъемлемая часть человеческой природы. Самому заядлому мизантропу требуется хоть какое-то окружение: публика, которой можно демонстрировать свои «достижения». Однако Гренуй был слишком искренним человеконенавистником, чтобы не отшатнуться от толпы, одуревшей от созданного им аромата.
Эта своеобразная разновидность душевной немощи, не позволяющая воспользоваться результатами упорного, неистового труда, роднит маньяка Гренуя с многими историческими и литературными персонажами (особенно, кстати сказать, с Мартином Иденом, которым на последнем отрезке его пути тоже руководило исключительно отвращение).
Смерть Гренуя столь же чудовищна, сколь чудовищна была его жизнь. Но мерзость подробностей удивительно гармонично сочетается с кощунственно прекрасной цитатой. Не следует забывать, что Зюскинд писал в первую очередь для европейского читателя, по большей части имеющего хотя бы минимальный опыт участия в католических церковных обрядах. На последнем выдохе автор недвусмысленно дает понять, что нищие с Кладбища Невинных, сожравшие Гренуя, восприняли свой каннибализм именно как причастие, "впервые совершили нечто из любви".
В некотором роде эти существа решили для себя проблему обладания любимым существом — не так изощренно, как делал это съеденный ими Гренуй, но все же… Круг, можно сказать, замкнулся.
Флакон третий
Состав: несколько разных смертей
Коллекцию разновидностей поганых способов умереть, собранную мною на страницах романа Патрика Зюскинда, я намеренно приберег "на сладкое". Коллекция эта весьма наглядна, вполне самодостаточна и вряд ли нуждается в дополнительных комментариях. Она открывается казнью матери Гренуя на Гревской площади (сомневаюсь, что ограниченные способности этого жалкого существа в области конструирования цепочек причинно-следственной связи позволили ей осознать, что именно с ней происходит и почему так случилось) и увенчивается феерической кончиной самого Гренуя, сожранного возлюбившими его бродягами.
Страницы «Парфюмера» кишат великолепными образцами человеческой глупости, низости и уродства (сам Гренуй на этом фоне выглядит — вопреки или согласно авторской воле, не знаю — почти невинным свихнувшимся ангелом). Неудивительно, что перечень смертей, к которым Зюскинд (не без известного удовольствия, я полагаю) приговорил своих героев, куда более поучителен, чем вялотекущие страдания персонажей дантова «Ада». Возможно, особенно поучительна (и трагикомична) смерть мадам Гайар, женщины, которая душой умерла еще в детстве и (вероятно, отчасти по этой причине) была озабочена исключительно тщательной подготовкой к смерти. Мадам Гайар хотела позволить себе частную смерть и всю жизнь положила на достижение одной-единственной цели: позволить себе помереть дома, а не околевать в Отель-Дьё, как ее муж.
…В 1797 году — ей тогда было под девяносто — она потеряла все свое скопленное по крохам, нажитое тяжким вековым трудом имущество и ютилась в крошечной меблированной каморке на улице Кокий. И только теперь, с десяти-, с двадцатилетним опозданием, подошла смерть — она пришла к ней в образе опухоли, болезнь схватила мадам за горло, лишила ее сначала аппетита, потом голоса, так что она не могла возразить ни слова, когда ее отправляли в богадельню Отель-Дьё. Там ее поместили в ту самую залу, битком набитую сотнями умирающих людей, где некогда умер ее муж, сунули в общую кровать к пятерым другим совершенно посторонним старухам (они лежали, тесно прижатые телами друг к другу) и оставили там на три недели принародно умирать. Потом ее зашили в мешок, в четыре часа утра вместе с пятьюдесятью другими трупами швырнули на телегу и под тонкий перезвон колокольчика отвезли на новое кладбище в Кламар, что находится в миле от городских ворот, и там уложили на вечный покой в братской могиле под толстым слоем негашеной извести1.