Я почти успокоился, потому что отравиться — это хреново, но хоть, по крайней мере, все понятно, и тут вспомнил, как выглядит пачка табака «Excellent Sweet Plum». Темно-синяя, с белыми буквами, а уголок красный, тоже с надписью. Вспомнил, что «sweet plum» значит «сладкая слива». Вспомнил, что раньше, несколько лет назад, мне больше нравился «cherry», вишневый, а потом я запал на сливу, и с тех пор… Бля! Какое еще «чери»? Какие «несколько лет»?! Ну, пиздец совсем.
Я чувствовал, что еще немного, и я вспомню все остальное. Понятия не имел, что это будет. Но откуда-то знал, что эти воспоминания камня на камне не оставят от моих представлений о себе. Другими словами, от меня самого. Хрен его знает, что это будет за мужик — тот, другой, которого тошнит от моих папирос. Но точно не я.
— Это же все равно что сдохнуть, — сказал я вслух. Сам себе не поверил, поэтому повторил: — Все равно что сдохнуть. — И так испугался, что заткнулся.
Молчание не пошло мне на пользу — в том смысле, что чужие воспоминания снова принялись шерудить у меня в голове. Я старался их не слушать, не обращать внимания, не верить, отвлекался как мог. Выпил еще компота. Зачем-то покрутил краны, но воды не было, ночью и не положено, в шесть утра пойдет. Тогда я пошел в туалет, зачерпнул немного воды из унитазного бачка и вылил себе на макушку. Все это помогало, но ненадолго. Чужие, назойливые воспоминания возвращались снова и снова, я знал, что мне против них не устоять — без бухла так точно не устоять, а бухла в доме не было ни капли. Все выжрали вчера, так что я попал.
— Сбегать, что ли, на Софиевскую? — нерешительно сказал я.
На Софиевской, в трех кварталах от нас, работал круглосуточный магазин, а у меня на такой случай были заначены десять гривен, так что вроде бы никаких проблем. Но выходить из дома я почему-то боялся даже больше, чем вспоминать про чужой табак. Квартира сейчас казалась мне чем-то вроде крабьего панциря: пока внутри, я худо-бедно цел, а стоит выйти — разорвут в клочья. Кто именно меня разорвет, как и зачем — на эти вопросы я не имел ответа. И не хотел его получать. Ну на фиг.
Время тянулось хуже, чем в детстве. Мне казалось, с того момента, как я ходил умываться, прошло часа полтора, а на самом деле — три минуты. Ебануться можно.
— Так, — сказал я себе. — Все. Харэ бздеть. Щас. Ты. Найдешь свои тапки. Наденешь брюки. Возьмешь гроши. И пойдешь, сука, в магазин за бутылкой. Как миленький. И будешь лечиться. Говна кусок припоцанный.
Внушение подействовало. По крайней мере, штаны я как-то натянул. И свежую майку. И сунул ноги в резиновые уличные шлепанцы. Но заставить себя открыть дверь, ведущую в подъезд, я не смог, как ни старался. Я почему-то был совершенно уверен, что никакого подъезда там нет. И вообще ничего нет, только душная тьма, как за кухонным окном. Проверить, так это или нет, у меня не хватало мужества, — приблизив лицо к раздолбанной замочной скважине, я тут же отпрянул: таким затхлым, не по-летнему холодным воздухом тянуло из подъезда. Будто его и впрямь не было, только космос, как вокруг какой-нибудь орбитальной станции. Причем такой дурной космос, что в нем космонавту даже звезд не полагается, и вообще ничего.
Дело кончилось тем, что я сел на пол в коридоре и заплакал.
— Бля-а-а-а, — тихо, нараспев говорил я сквозь слезы. — Ой бля-а-а-а!
Вся эта херня совершенно меня вымотала, так что не осталось никаких сил сопротивляться чужим воспоминаниям, и они наконец обрушились на мою голову, как гора песка с самосвала, только не снаружи, а изнутри, откуда обычно не ждешь подвоха, вот в чем подлость.
Сперва я вспомнил табачную лавку на Покровке, где обычно покупал этот свой «sweet plum», как раз через дорогу от нашего с Мишкой офиса. И как мы зашивались этой зимой с проектом для экологов, сидели там по ночам, и у меня вечно не вовремя заканчивался табак, часа этак в два-три ночи, когда лавка, понятное дело, была закрыта. Я все собирался купить две пачки и одну спрятать в столе, про запас, а днем почему-то напрочь об этом забывал, — совершенно на меня не похоже, обычно я все мелочи держу под контролем, привычка с детства, слишком часто приходилось собирать вещи и переезжать, с места на место, из города в город, с одного края света на другой, из Казахстана в военный городок под Ютербогом, а из этой райской глуши — в студеный, неприветливый Мурманск, оттуда — в захолустную, тоскливую Рязань и, почти там не задержавшись, в сладчайший, сонный, выбеленный солнцем Севастополь; а потом отец наконец вышел в отставку, и переезды закончились, но я к тому времени уже вырос и принялся скитаться самостоятельно, пока не застрял намертво в Москве, которая настолько откровенно не подходит для нормального человеческого существования, что я как-то незаметно для себя там прижился, в полной уверенности, что, конечно же, скоро сбегу, не в этом году, пожалуй, но в следующем — непременно. Я, кстати, не раз убеждался, что почти все мои надолго осевшие в Москве приятели подкармливали свою страсть к перемене мест ровно теми же байками. Впрочем, мне было там неплохо; наверное, только настоящему перекати-полю и может быть хорошо в Москве, все маются, а нам — в самый раз: живешь как на вокзале, не зная толком, чем будешь зарабатывать и по какому адресу поселишься в следующем году, каждый день проводишь как минимум два часа в дороге, рюкзак, уходя на работу, собираешь, как в поход, завтракаешь в кофейнях, ужинаешь в кабаках, чем не турист. Ужин я, впрочем, под настроение могу приготовить и сам, а вот завтракать люблю возле нашей конторы, на Покровке, в «Кофе Бине», который всем хорош, кроме досадной необходимости выходить с сигаретой на улицу. Но и это, в конечном итоге, оказалось к лучшему, потому что однажды рядом со мной на крыльце нелояльной к курильщикам кофейни чиркала отсыревшими спичками высокая рыжая женщина с серыми, как мартовское небо, глазами и узкими, сизыми от холода ладонями. Она с таким откровенным любопытством принюхивалась к моему сладкому сливовому дыму, что я не мог не предложить ей попробовать; выяснилось, что ее зовут Лара, и я как-то сразу понял, что нам больше не стоит надолго расставаться, но более-менее убедительно изложить свою позицию сумел только три дня и девяносто восемь эсэмэсок спустя.
К этому моменту я уже знал, что воспоминания вовсе не чужие, а самые что ни на есть мои. Настолько мои, что непонятно теперь, как я мог обходиться без них целых полчаса, или сколько там прошло времени с тех пор, как я проснулся на продавленном диване в съемной — съемной, конечно же, всего на сутки арендованной, о господи! — квартире.
Я отнял руки от лица. Обнаружил, что сижу на полу в коридоре, провел рукой по лбу и уже изготовился сказать себе со снисходительным упреком: «А вот не хрен вкусные звериные трупы жрать на ночь в таком количестве», — и тут увидел, что напротив, совсем рядом, на полу сидит какой-то неопрятный пожилой мужик с необъятным брюхом, тонкой шеей и мутными не то с перепоя, не то от бессонницы глазами. Как он сюда попал?!
В панике я вскочил на ноги, и чужой мужик тоже вскочил, дико вращая глазами и судорожно открывая рот, как рыба, вытащенная из воды; только тогда я понял, что этот пузатый хмырь — мое собственное зеркальное отражение, и вот тут мне стало по-настоящему страшно, а все, что было до сих пор, — пустяки, дело житейское, сон в летнюю ночь.