И тут на улице начинает играть труба. Папа у меня, между прочим, был трубач. Дома играл почти каждый день, чтобы форму не потерять, особенно часто играл такую привязчивую, прилипчивую мелодию, что это, чье это, сказать не могу, из головы вылетело, а напеть не получится, но все его миллион раз слышали, этот мотивчик, а мы с папой еще и слова к нему придумали дурацкие:
дорогаямоябАб-ка!
научись игратьнаскрИп-ке!
изаэтоянавЕр-но!
дамтебекусочекрЫб-ки!
И когда у меня в детстве было плохое настроение, папа эту мелодию на трубе наигрывал или просто напевал. А когда он с работы в плохом настроении приходил, тут уж мне приходилось песню про бабку и скрипку заводить. Действовало безотказно, на обоих.
И вот я сижу в этом дурацком дворе и дурацкими своими ушами слышу, как с дурацкой туристической улицы доносится самая дурацкая в мире мелодия. Про бабку и скрипку, ну.
Мне всегда было ясно, что папа у меня молодец. А смерти, конечно же, нет. И хорошо, и не надо.
+++
Автомобили, которые обгоняют сейчас наш автобус, и те, что несутся по встречной полосе, — это не просто наглядная иллюстрация к словосочетанию «упущенные возможности», они и есть упущенные возможности. Я никогда не узнаю, кто, куда и зачем ехал в такси по восточной окраине Берлина вечером девятнадцатого января две тысячи восьмого года. И какой марки был вооон тот черный автомобиль. И какой номер у этого красного «фольксвагена». И что за пассажиры ехали на большом синем автобусе, откуда, куда, как дошли до жизни такой?
Число подробностей, которых я никогда не узнаю, стремительно растет; у меня нет уверенности, что это пустяки. Чужие истории, которые я никогда не узнаю, ничуть не менее интересны и значительны, чем моя собственная история; впрочем, и не более. Они равноценны, этого достаточно. Эти навсегда упущенные шансы узнать беспокоят меня много больше, чем, скажем, утраченная в малолетстве возможность заняться балетом или шанс родиться чернокожим нью-йоркским подростком, упущенный еще раньше. Стать кем-то или чем-то — ерунда, пустяки по сравнению с возможностью узнать, как и чего — обо всем сразу.
Эти мелькающие в темноте фары наглядно демонстрируют немощь и убожество человеческое. Не знать всего сразу, не быть всем (всеми) одновременно, не видеть дивной изнанки бытия, где переплетаются и рвутся нити судеб, — унизительно. Быть человеком довольно увлекательно, местами приятно. Но как мало, как непозволительно мало. Какая досада.
Радио
Кто-то должен мыть в доме посуду, и с октября по апрель пусть этот «кто-то» буду я, потому что греть руки в горячей воде — удовольствие, каких мало, а я — гедонист, каких много, честно говоря, до фига нас таких, всех не перевешаете. Удивительно, кстати, что при таком раскладе в мире полно грязной посуды, неужели никто не врубается? А кстати, да. Похоже на то.
Посуды много, за три минуты не управишься, поэтому я включаю приемник и начинаю искать «Радио Uzupis», у них всегда отличная музыка, не ошибешься, и практически никаких новостей, которые я так и так почти не понимаю, и хорошо. Девяносто и что-то там, или девяносто один и что-то там, или девяносто два?.. Черт, черт, черт. Ладно, впрочем, все равно найду.
Девяносто четыре и что-то там. Похоже, это действительно «Радио Uzupis», во всяком случае тут поет Том Вейтс, а он мужик серьезный, где попало петь не станет. И сейчас мы с Томом будем мыть посуду, хочет он того или нет.
Том, надо понимать, не очень хочет, потому что умолкает как-то подозрительно быстро, песне своей на горло наступает Том, лишь бы не мыть мою посуду. На смену ему приходит бодрый чтец новостей, ага, никакое это не «Радио Uzupis», он говорит по-русски, а это язык, который я понимаю, слишком хорошо понимаю, увы. По крайней мере, иногда хочется понимать этот язык хоть немного хуже, вот, например, когда по радио новости, а руки мокрые, и ничего не поделаешь, следовательно.
Можно, впрочем, не обращать внимания на новости, а слушать журчание воды. Чем и займусь.
«…Авария в вильнюсском метро, — голос ведущего перекрывает журчание воды. — Пострадавших нет», — добавляет он виновато, словно бы извиняясь, что новости не столь плохи, как хотелось бы уважаемым радиослушателям.
— Чего-о-о? — вслух переспрашиваю я.
Я уже третий год живу в Вильнюсе. Если бы в этом городе был хоть какой-то намек на метро, мне было бы довольно трудно его не заметить. Мягко говоря.
Журчание воды перестает казаться мне единственной симфонией, достойной моего внимания. Такие новости не грех и послушать.
«Как сообщил заместитель начальника столичного департамента образования, в Москве будут закрываться монгольские школы, — бодро сообщает ведущий. — В следующем учебном году их останется всего четыреста. Представители монгольской общины считают, что этого недостаточно».
Четыреста. Монгольских. Школ. В Москве. Ясен пень, этого недостаточно, соглашаюсь я. Всего четыреста, подумать только. Это, кстати, сколько же их сейчас, если после закрытия останется четыреста? Уму непостижимо.
Вообще-то, на этом месте мне полагалось бы перестать корчить из себя сверхчеловека и наконец разбить тарелку. Или хоть чашку. Но у меня железные нервы. Это, как показывает полевая практика, очень полезно для посуды.
«Ride the wild wind, — радио как ни в чем не бывало начинает петь голосом Фредди Меркьюри. — Ride the wild wind, — настойчиво повторяет оно. И задорно добавляет: — Хей-хей-хей!» — чтобы проняло.
Никаких возражений. Хей-хей-хей, конечно. Мыть посуду в компании Фредди — отличное занятие. А сокращать число монгольских школ в Москве до четырехсот — свинство. Я так думаю.
А «Радио Uzupis» я пока искать не буду. Не на этом приемнике. И выключать его не буду, пожалуй. До следующего выпуска новостей. Монгольские школы — ладно бы, но надо же выяснить, что там, черт побери, творится с нашим вильнюсским метро.
+++
Если снег хочет от меня хотя бы христианской любви (и милосердия), ему следует идти только в марте. Мартовский снег мне по-человечески понятен: зима, уходя, имеет право хлопнуть дверью. И пусть себе хлопает, лишь бы шла уже.
В детстве у меня была книжка с картинками, где процесс смены сезонов был развернут в крупномасштабную драму, там действовали братья-месяцы, не все, а только Март, Апрель и Май и еще почему-то Зима и Весна, которые были не суммой месяцев, а отдельными персонажами.
Там Зима каким-то образом умудрилась поссорить Марта с братьями, и он страдал, как Урфин Джюс, начитавшийся Достоевского. Страдания сделали Марта-месяца злодеем и предателем, он разрешил Зиме не уходить и лютовать сколько заблагорассудится, а сам сел на завалинку в позе врубелевского демона и мятежно пригорюнился. Красивый такой, как все книжные злодеи.
Потом, конечно, Апрель и Май пришли, волоча за собой Весну, Зиму они прогнали, а с братом, насколько я помню, помирились и обнялись, но лицо его на картинке оставалось мрачным и мятежным, мне было совершенно ясно, что он им еще устроит.