И вот однажды меня постигло возмездие. В нашем дворе, куда меня выпустили гулять с сачком и пустой стеклянной банкой для добычи, слонялась компания незнакомых мальчишек лет десяти-двенадцати, которые в какой-то момент вдруг стали обступать меня с угрожающим видом. Как и следовало ожидать, мои нервы не выдержали напряжения, впавший в панику разум дал ногам команду бежать домой, мальчишки, только этого и ждавшие, с воплями и завываниями кинулись следом. Финал этих гонок вышел дурацкий и вполне предсказуемый: я цепляюсь сачком за дверную ручку собственного подъезда, роняю банку, та разлетается на осколки, я со всей дури падаю сверху. Не знаю, сколько времени ушло на то, чтобы осознать и оценить это событие, но думаю, вряд ли больше, чем пара-тройка секунд. К этому моменту мальчишек уже не было — ни рядом, ни во дворе, ни на улице, за забором, вообще нигде.
Человек, незнакомый с контекстом нашей жизни в военном городке, вряд ли увидит в этом эпизоде что-либо хоть сколько-нибудь удивительное, кроме разве что внезапного исчезновения злых мальчишек, которое, впрочем, тоже можно объяснить: увидели, что вышло, испугались, спрятались — да хоть бы и в соседнем подъезде. Поэтому надо, наверное, объяснить, что жизнь наша на улице Рейнштейнштрассе была почти деревенской и, можно сказать, идиллической: все друг друга знают, причем не в лицо, а практически как родню, старшие дети во дворе не обижают младших, потому что мы же, можно сказать, выросли у них на руках, наши родители каждую неделю оставляли нас под присмотром друг у дружки, когда уходили в кино. Вокруг — здания посольств, жилища дипломатов, очень много полицейских, которых наши отцы угощали сигаретами, а наши мамы по дороге в магазин сочувственно спрашивали, не захватить ли им чего перекусить; чувство безопасности было настолько велико, что взрослые оставляли ключи от квартир в специальных ящичках, приделанных к входным дверям, летом разрешали детям гулять чуть ли не до полуночи, и в школу, дорога до которой отнимала примерно полчаса, все ходили без присмотра, даже первоклашки. Незнакомым мальчишкам, да еще и русским (а они говорили, вернее, кричали на меня по-русски), было попросту неоткуда взяться, я уже не говорю о том, что у нас никто никогда так себя не вел, и куда они подевались — вопрос на фоне всего вышеизложенного вполне излишний.
Наверное, поэтому дома мне не поверили. Вместо того чтобы пожалеть, отругали за разбитую банку и пораненную руку, а еще больше — за вранье про чужих мальчишек. Коллекция бабочек стала навевать мне неприятные воспоминания об этой вопиющей несправедливости. А поскольку ловить бабочек мне, несмотря на трагическое происшествие с банкой, не запретили, перестать это делать оказалось очень просто (а вот если бы запретили, пришлось бы продолжать любой ценой). То есть все к лучшему, хотя, конечно, хотелось бы, чтобы таинственные мальчишки обломали мне первую же охоту на бабочек, но мало ли чего мне бы хотелось теперь.
Еще у меня есть шрам на подбородке, совсем незаметный — не потому что маленький, просто, чтобы его увидеть, надо на меня глядеть снизу вверх, а рост у меня, скажем прямо, не то чтобы великанский. Так вот, этот шрам на подбородке — история про радость битвы.
Была чуть ли не единственая за все годы моего детства морозная зима, я имею в виду по-настоящему морозная для Одессы, так что пруд в парке Ленина превратился в каток, да не на день, на целую неделю или даже больше, а у меня как раз имелись коньки, не фигурные, к сожалению, хоккейные, с очень высокими лезвиями; но поскольку коньки купили еще в прошлом году, у меня было время научиться устойчиво на них расхаживать, сперва по родительским коврам, а когда они поняли, что я творю, и восстали, по лестнице, с пятого этажа на первый, с первого — на пятый, много-много раз, потому что упрямства мне не занимать.
Так что, когда пруд в парке замерз, оказалось, что кататься я уже почти умею, а на третий, кажется, день стало можно обходиться без досадного «почти», и вот тут-то незнакомые мальчишки оценили мою крутость, дали мне лишнюю клюшку и приняли играть в хоккей, вернее, просто гонять по льду шайбу, отнимая ее друг у друга, потому что ни ворот, ни вратарей не было в этой игре, но и без них очень здорово вышло. В пылу сражения меня подсекли, да так, что не просто мордой об лед, а подбородком на лезвие чужого конька, но мне было не до того, опомниться, подняться и ввязаться снова в сражение удалось за считаные секунды, а мальчишки перепугались, когда увидели, что из моего рассеченного подбородка хлещет кровь; пришлось все-таки остановиться, выйти из игры, прикладывать к ране снег, пока кровь не остановилась, заодно почистить замаранную куртку, чтобы не влетело, но все это как-то очень быстро уладилось, мы потом еще долго играли, и больно мне не было совсем, даже потом, вечером, дома.
Шрам на правой ключице, жуткого, честно говоря, вида, — про беспримерное мужество пионеров-героев. Мне было тринадцать лет, меня сбила машина, а мне очень не хотелось огорчать папу, ему и без меня хватало в ту пору проблем, поэтому мне удалось как-то сутки терпеть боль, пока не поднялась температура, да и последствия первой в моей жизни абсолютно бессонной ночи дали о себе знать, поэтому пришлось все-таки ехать в больницу, где мне сперва часа два, что ли, пытались поставить на место сломанные кости и только потом решили, что без операции не обойтись. С тех пор я могу не корячиться, корча из себя героя, потому что знаю, что могу вытерпеть очень много, если припечет, а еще я знаю, что лучше бы не припекало, потому что человек не становится ни лучше, ни мудрее, ни счастливее от того, что может долго терпеть боль; по правде говоря, от этого можно немножко сойти с ума, а можно не немножко, но мне все-таки удалось вовремя остановиться. Кажется.
Шрам на левом предплечье — про дружбу. Многие, заметив его, я знаю, думают, что в моей жизни была какая- нибудь драматическая попытка покончить с собой, но чего не было, того не было. Зато однажды, давным-давно, в одной темной комнате сидела троица юных подвыпивших идиотов, решивших скрепить кровью свою якобы вечную дружбу. Это был безмерно дурацкий, нелепый и бессмысленный ритуал, но он родился из очень хорошего чувства. Я уже почти не могу представить лица этих людей, с трудом понимаю, что могло нас связывать, и даже сочинить не могу, о чем мы разговаривали сутками напролет, но до сих пор помню, как велико было наше желание смести границы, стать одним существом — любым способом, как угодно, но хотя бы на секунду, и уж секунда-то у нас точно была, даже больше, так что, можно сказать, все получилось у нас.
Шрам от ожога на тыльной стороне кисти левой руки, конечно же, о любви, вернее, о страданиях глупого юного человека, пожелавшего получить другого глупого юного человека в свою полную и нераздельную собственность. Кажется, именно что-то в таком роде обычно называют «любовью» авторы соответствующих романов и сценаристы еще более соответствующих кинофильмов, а мы, глупые дети, им верим. Заканчивается все это, как правило, печально. Удачливые собственники обычно со временем приходят к удручающему выводу, что щастья все равно нет; неудачливые же иногда вынуждены бывают глушить душевную боль физической, но это, честно говоря, не очень помогает.
Хорошо, что этот шрам — почти такой же старый, как все остальные. Вот это действительно замечательно.