— Мне это очень жаль, Бо. Очень. Ты прости за пафос, но когда я тебя указываю как продюсера — я же чуть ли не сыновним долгом руковожусь.
— Оставь, Йонги. Ты меня тоже прости за пафос, да, но что бы ты ни делал — я тобой горжусь и восхищаюсь. Ты с годами становился все смелей, я наблюдал за этим не без опасений, но всегда был за. Сейчас я тоже понимаю, что ты наверняка сделаешь гениальный фильм. Я и им готов гордиться и восхищаться. Я могу наврать тебе — мол, в этот раз, мне кажется, ты переходишь черту, мол, есть святые темы, мол, то, мол, се… Но дело, видимо, в том, что этой черты… ну, я сам туда не хочу. Я дам денег, это без вопросов. Но свое имя через черту не потащу. Ну извини меня. И ты же понимаешь, я надеюсь, — я не ответственности боюсь или чего-то такого, — я спонсировал пять твоих фильмов, неужели ты думаешь, что для кого-то останется тайной, кто именно спонсировал шестой? Просто для меня это вопрос, что ли, личной совести. Даже если это по— ванильному очень. Я готов быть ванильным, когда речь заходит о таких темах. Моего имени в этом проекте не будет. Извини меня. Ты понял?
Он кривится, но молчит. У меня есть еще один вопрос:
— Скажи мне, пожалуйста, ты выбрал эту тему только ради эпатажа?
— Нет.
— Тогда зачем?
— Потому что люди всегда люди, Бо. Всегда.
Глава 31
Это город забытых игрушек
Это город забытых игрушек
Это город забытых игрушек
Здесь не встретишь веселых гостей.
Мы поставим вас всех на колени.
Не будите минувшего тени
Уходите отсюда скорей.
Этот город гораздо страшнее. Это город ненужных игрушек. Их хозяева нынче в могилах, их потомки живут здесь кротами, превращают усадьбы в пещеры, заколачивают комнаты, в роскошных пересохших джакузи держат картошку, в фонтаны складывают рассаду, приспосабливают солярии под отопительные приборы, в розариях устраивают огуречные теплицы. Щ приезжает сюда и пытается проскочить, проскользнуть не глядя мимо соседских обиталищ, — страшно глядеть на то, как роскошные дачи превращаются в какие-то жуткие коммуналки. Шестьдесят лет назад здесь было лихое место, дед рассказывал о тех, кто строил эти дома, и о том, что в них творилось «Новые русские» это называлось, и дед клянется, что на соседней с нашей даче, на той, что слева и ниже, держали живого слона, катали на нем голых девок, поили его шампанским из канистры, и слон, подвыпивший, медленно плясал пируэты, а потом, с похмелья, трубил под окнами, будя весь поселок, — просил рассолу. Еще рассказывал, что в выходные здесь проливалось много крови, — дачи строились не для семейного отдыха, детей сюда воздухом подышать не вывозили, а остальные все были привычными, — выходили в двери двое, несли на себе третьего, совсем не пьяного, а только волокущего ноги, качающего головой, без должной почтительности уминали его в машину, увозили, возвращались через час и лезли опять в баньку париться, отдыхать после стресса. Дачу, возле ворот которой Щ сейчас возится с замком, строил дед, тоже лихой чувак, как внук его понял довольно поздно, — лет до двадцати не задавался вопросом, каким образом дача благообразного папиного папы, спортсмена и банкира, оказалась в этом некогда бандитском поселке. Потом, взрослого уже, мысль о дедовском лихачестве не угнетала Щ, но наоборот — как-то умиляла, обаяла, как если бы дед был, скажем, пиратом или шпионом — захватывающая романтика преступности, к которой он сам, Щ, фактически не имеет отношения. Сталкинг — это разве преступность? Ну, поймают, ну, посадят на полгода. Миксы, ради которых и таскается Щ все чаще в такую даль, аж за Пятое кольцо, — разве это преступность? Ну, поедешь умом, ну, получишь отходняк на три недели. Сравнится ли это с тем, как в старых фильмах Лунгина люди входили к тебе в дом и отрубали палец за пальцем или расстреливали у тебя на глазах твоего ребенка — правая рука, левая рука, правая нога… Возмущаться бы надо прадедом, отворачиваться брезгливо, — но Щ почему-то испытывает тихую сентиментальную грусть. Были, были люди в то время.
И весь поселок для него, Щ, — земля детства (отец возил его сюда много и часто, тут все уже было очень чинно, очень буржуазно в те времена — и, как теперь опять-таки понимает Щ, — бедно, очень бедно в сравнении с роскошью дедовских времен, но все еще достойно: укроп на клумбах не сажали, из спален не продавали зеркальные потолки). И поэтому страшно видеть соседей, ничего не сохранивших из этого чинного достоинства, превративших такие, в общем-то, смешные, напыщенные, расфуфыренные — и такие трогательные (престарелый клоун, вот что!) дворцы очень старых нынче «новых русских» в жилища на пару комнаток, отделенных от длинных пустых анфилад плотно запертой дверью. Сам Щ, если честно говорить, если не врать самому себе, тоже фактически сократил жилое пространство дедовской красавицы до одного этажа, — наверх ходить старается пореже, слишком остро начинает чувствоваться близость запустения. Впрочем, запустения-то Щ как раз и не допускает, — раз в неделю, вне зависимости от того, ездил ли сам Щ на дачу или не ездил, собирается ли приехать или не собирается, здесь появляется садовник, приводит в порядок дом, подстригает кусты, поливает розы.
Больше всего на свете хотелось залезть в старую-старую джакузи, размокнуть и размякнуть, подготовиться духовно и физически к записи нового микса, дождаться рассасывания в желудке двух энзимных капсул. Но Щ все-таки пошел первым делом в кабинет и проверил аппаратуру. Все было хорошо и все было на месте, но почему-то казалось, что нарушена идеальная гармония расстановки приборов. Щ кинуло в дрожь, и он панически забегал глазами от одной серебряной коробки к другой. Все было на месте, да, но теперь — измена, измена, и не слезть с этой измены, пока каким-нибудь образом не убедишь себя, что тут никого не было, что незачем тут кому-нибудь быть — стал бы вор все трогать и ничего не брать? — нет, все в порядке. Но все-таки метнулся к тумбе, где лежали готовые миксы, быстро перебрал: все на месте, и не похоже, что кто-нибудь касался. Немного — но не сильно — полегчало. Попытался расслабиться, подумать о горячей воде, о предстоящем сеансе, о двух привезенных с собой смешных бионах — сильного ливня и рыбы, плывущей в воде, о том, как дивно должно все это сочетаться, но вечер уже был испорчен, трясло. Можно было сходить к соседу, окна выходят на его дачу, если кто-то лез бы — Витька бы, может быть, увидел; успокоиться это не поможет, но не сходить к соседу — так эта мысль вообще тебя загрызет. Щ с отвращением вернулся в холл, натянул кроссовки. Никогда не запирал ворота, если к соседу или до магазина, — а сейчас запер и дом, и ворота тоже. От этого стало еще хуже. Он поплелся к Витьке.
Витька, хоть и такой же тридцатипятилетний, как сам Щ, был уже совсем, совсем лыс. Блистательно лыс и бесповоротно. Щ подозревал, что, когда Витька начал лысеть, он просто стал брить голову напрочь, но каждый раз вспоминал, что Витька начал лысеть едва ли не в шестнадцать и ничего, конечно, тогда не брил. Некоторое время Щ разглядывал Витьку через ворота. Витька был странным вариантом дачника для здешних мест: не прозябал в былой роскоши и не растил две грядки огурцов на шестистах сотках участка, но устроил вполне настоящее сельское хозяйство, большое: три сезона у него что-нибудь росло, и даже зимой умудрялся снимать урожай рябины и чего-то из парников и загонять куда-то. Дача Витькина была жуткая и от этого еще более трогательная, чем его, Щ; на этой были резные наличники и полосы белого кирпича вдоль красных стен, а верх венчали вполне кремлевские зубцы, из-под которых глядели пустыми зенками две пулеметных амбразуры, — из одной, клялся Витька, убили самого Тотика Араджекяна, но Щ не очень верил. Пижон был Витька и хвастун.