Сержанту Энди Губкину вообще на этом деле нелегко пришлось, совесть его мучила, совесть — и что женщине этой так плохо, а он ее терзает своими расспросами, мучает; и что все-таки из-под самого носа у Ковальски он, Губкин, это дело увел, — как все не вовремя, а Дэн выйдет через месяц из своей больницы — с каким выражением ему в глаза смотреть? Поэтому после двух часов первого допроса не выдержал, вытащил с размаху главную свою карту, которую вообще-то на второй допрос приберегал, — вытащил, чтобы самому себя легче было в руки взять, чтобы вспомнить, что за добрая леди перед ним сидит: «Мадам Лоркин, а теперь расскажите нам о двух погибших во время съемок в вашей студии».
И вот тут Глория и ее адвокат так посмотрели друг на друга, что Губкин немедленно понял: попал, попал, вот вам и добрая леди! Не наврала Ковальски, не наврала, как он уже недобрым делом подумал, — чтобы они как можно скорее это дело раскрутили, чтобы немедленно они взяли бывшую старшую подругу, с которой рассорилась, — быстро, без отлагательств, — а потом сказала бы: «Да я ничего твердо не знаю, да слухи, да то-се…» Губкин аж передернулся, потому что холодом и мерзостью тут повеяло, и сказал уже безо всякой мягкости и даже устало как-то, потому что вот с этого момента, конечно, и начиналось рытье в говне: «Мадам Лоркин, вы слышали мой вопрос? Отвечайте». И нехорошим ломающимся голосом Глория Лоркин, делано подняв татуированные завитками ломкие брови, спросила: «Каких погибших?»
Потому что ни про каких погибших они с Афелией не договаривались, не было в сценарии никаких погибших. В сценарии было так: Фелли идет к ментам, стучит на Глорию, говорит, что на студии снимаются люди, не подписавшие договор о добровольности, а значит — можно сажать за насилие и т. п. (Больше не за что; распространением Глория якобы вообще не занималась — так, любительские съемки, и студия, между прочим, по всем бумагам называлась «закрытый частный клуб», а уж что каким-то образом фильмы, снятые в этом закрытом клубе строго для внутреннего просмотра, просачивались наружу — о том можно было только сожалеть… Следователь Ковальски, полный ярости, рыл бы, рыл и нарыл чего, а эти — ничего они не нароют, должного драйва нет.) Фелли, соответственно, получает неприкосновенность. Глорию берут, не могут предъявить ни одного свидетеля — то есть кого бы то ни было, игравшего в опасные игры в ее «частном клубе» без договора о согласии, — и отпускают с миром, и потом не могут тронуть еще года три. Все свободны, все довольны, всем спасибо. Но ни о каких погибших не шла речь, ни о каких, ни разу — и в первую очередь потому, что Афелия не знала, не могла знать, та история произошла за три года до ее прихода на студию, два человека о ней знали, один умер, второй в китайской Японии — откуда, как??? — и Глория, прекрасная актриса, так ловко игравшая с самого момента задержания потеряла лицо, уставилась на своего адвоката и почему-то его, а не следователя спросила, делано приподняв татуированные завитками ломкие брови: «Каких погибших?» Дальше уже было не до игр, и адвокат потребовал права на разговор с подопечной наедине; Глория как-то немедленно потеряла напор и стать и сидела тихо — маленькая, нелепо раскрашенная старушка со следами былой красоты. Эли Мелех с некоторым трудом убедил ее, что менты блефуют и что надо блефовать в ответ. Глория не успокоилась, но все-таки собралась; Мелех с удивлением думал, пропуская ее в двери, — как, кого, чем это существо может бить, мучить, истязать с наслаждением? Добрая бабушка, ей бы в руки джойстик игрового автомата, — легче всего представить ее в бесконечной череде неприкаянных бедных старушек, собирающихся ежевечерне во всех джек-потах мира дергать по копеечке за лапки «одноруких бандитов». Вернулись в кабинет. «В моем клубе никогда и никто не погибал», — сказала мадам, даже вернув себе в какой-то мере гордый взгляд и статную осанку; и добавила, как Эли учил, хотя хотелось язык проглотить и била дрожь — дай бог, никто не заметил, — «я хотела бы очную ставку с мисс Ковальски». Когда на очную ставку дорогие полицейские с легкостью согласились, не выдержала и ногтями пятисантиметровыми заточенными так впилась себе в колено, что услышала, как крякнула и разошлась кожа под чулком.
Отказавшись от ужина, Глория и Эли провели в камере (отобрали коммы; свинство) больше двух часов. Решено было настаивать на такой версии: Афелия сказала о погибших, чтобы сильнее задеть бывшую подругу — хотя на самом деле она, сучка, конечно, хотела ускорить события просто. Глория была убита — и предательством, и страхом, и еще бог знает чем, приходилось чуть ли не ногами ее пинать, чтобы она подняла голову, собралась, начала говорить по-человечески — кто бы мог подумать, поражался Мелех, зная свою клиентку уже много лет, что ее так скрючит… Мелькнуло на секунду — чиста ли у нее совесть? — но тут же и погнал эту мысль от себя, какого черта, да и он знал бы… Выбрали стратегию для завтрашней очной ставки: все отрицать, прилюдно задавать Афелии «вот именно этот вопрос, — сказал Эли, — ну вот „чем я тебя так обидела“ и так далее. Это очень, знаете, убедительно звучит». Афелии, сказал Эли, это уже все по барабану; неприкосновенность не отменить. Вдруг спросил: Глория, она же врет, да? Глория постаралась не перемениться в лице, когда мелькнуло — голубые округлившиеся глаза, порвавшийся крепеж, тяжелый, с хрустом, удар тела об пол — сначала черепа, потом спины, — и сказала возмущенно: «Эли!» Адвокат извинился и уехал.
Но на очной ставке ничего играть не пришлось. Фелли, прекрасная и грациозная, изображала холодность и неприязнь, но, мимо медленно проходя к своему месту за столом, едва ощутимо, тепло и мягко задела пальцами плечо — и Глории полегчало, и когда Фелли сказала: «Я же не утверждала, что я это видела или знала! Я имела в виду — слухи», и мальчик Губкин взвился: «Позвольте, вы говорили — на вашей памяти…» «Ну это же не знаааачит, что я при-суууут-ство-ва-ла, — сказала Афелия ласкою, как дебильному ребенку, — я имела в виду: на моей паааамяти слухи возникали два раза…» «От кого шли? Как возникали?» — ярился Губкин, но уже понимал, что — просрал и влетел, и дело будет закрыто вот-вот, и в полицию никогда, ни разу не поступало заявление о розыске или об обнаружении тела, которое соответствовало бы… И нет состава преступления, и надо отпускать обеих, ну какая же сука рыжая, какая же ослепительная, прекрасная сука, выебать бы ее сейчас, до крови бы отхлестать, оттаскать бы за роскошные волосы… — забылся, отвлекся, встряхнулся, с тоской закончил ставку, отпустил Ковальски, сделал единственное, что мог, — взял со стервы подписку о невыезде, а она хмыкнула еще: как будто ей есть куда уезжать, все газеты испещрены сообщениями, что Афелия Ковальски подписалась с какой-то крупной ванильной студией где-то здесь же, в Кэмбрии, — и померещилось, что Ковальски, ступающая в кроссовках и в джинсах так, как если бы были на ней бальные туфли и вечернее платье, кому-то через его плечо подмигнула… Скорее всего, ему же. Скорее всего, с издевкой.
Единственное, что можно было еще сделать, — взять с Лоркин такую же подписку. Взял, дождался их ухода, положил локти на стол, лицо на локти, подумал: ты у меня поиздеваешься, сучка. До возвращения Дэна Ковальски оставался месяц. «Заебет, — тоскливо подумал Губкин, — будет орать, что дело пяти лет его жизни под хвост пустил — и это при том, как он алчет сейчас племяшкиной крови… Что-то я должен нарыть. Что-то. Как-то. Неподписанный контракт. Невыплаченную зарплату. Чрезмерную халатность. Что-то. Заебет ведь».