Когда я была маленькой, у нас в клетке жили две сойки. Дом тети Мери был на самом верху нашей улицы-лестницы, наш внизу, в самом начале. Муж тети Мери, дядя Тони, днем никогда не поднимался по лестнице. Когда ему что-то было нужно, он кричал: Мери, Мери, принеси мне острогу, Мери, Мери, принеси мне вершу, Мери, Мери, принеси сеть! Тетя Мери спускалась вниз по лестнице и приносила. Толстая невысокая женщина, она отдувалась, пока шла, пух, пух! Наши сойки научились кричать: Мери, Мери, Мери! Тетя Мери выскакивала на террасу и кричала: Тони, Тони, что тебе нужно, Тони? Сойки кричали: Мери, Мери! Тетя Мери кричала: Тони, Тони, ты меня звал? Сойки кричали: Мери, Мери… Я пряталась за полузакрытыми жалюзи и писалась от смеха в маленькие белые трусики. Когда тетя Мери сообразила, что это кричат наши сойки, она перестала реагировать, как бы ни орал дядя Тони, и ему приходилось всякий раз подниматься по лестнице. Толстый невысокий мужчина, вверх по лестнице, пух, пух! Наш пес Панчо валялся перед нашим домом, две наши кошки лежали у него на животе. Часами. Если мимо Панчо проходили чужие кошки, он начинал сходить с ума, стряхивал с живота Рысика и Сладкий Виноград и несся за чужаками. Они взлетали на шелковицу, Панчо лаял: гавгавгавгавгав… А потом подключались сойки: гав, гав, гав. Сойки: гав, гав, гав, Панчо… Бабушка накрывала клетку коричневым летним одеялом с двумя серыми полосами или белой тканью, на которой большими буквами было написано «AZUKAR». Это были распоротые мешки, в которых амеры когда-то давно присылали нам гуманитарный сахар. Из них потом многие сделали покрывала. И чем чаще их стирали, тем белее и мягче они становились. Когда бабушка накрывала клетку, сойки замолкали. Но в другое время птицы слишком шумели, мешали туристам, которые все чаще приезжали в наш городок. Они спали и утром, и после полудня, и вечером. Бабушка сделала из соек гуляш. Я ела этот гуляш из соек, с полентой, облизывала и сосала тонкие, тонюсенькие косточки, я не знала, что ем соек. Я же никогда раньше не ела птичье мясо. Никогда. Мама мне сказала: ха, ты съела наших соек! Я не заплакала. Но мое маленькое сердце было ранено, и душа моя болела. Бабушке я этого никогда не простила. Старая сука, она сломала им тоненькие шеи.
Его папа стрелял в соек с того дерева, они вместе сидели на толстой ветке. Когда папа прекращал стрелять, сын спускался, собирал трупы и засовывал их в папин рюкзак. Сойки все были крупными и толстыми, а на их мертвых телах переливались перья цвета неба и индиго. Они соек не ели, его мать не делала из них гуляш. Подойдя к дому, они вытряхивали рюкзак в мусорный бак. Его отец стрелял по сойкам, просто чтобы тренироваться. Я ни разу не сказала ему: твой старик убийца, сойки мои самые любимые животные! Ослов я тоже любила, очень любила, но ослы никак не связаны с этой историей из его детства. Они с отцом убили десятки птиц, двух серн, одного оленя, двух кабанов, маленького барсука, одного кабаненка. Некоторых животных я забыла, может быть, я забыла бы и всех этих покойных животных, если бы их остекленевшие глаза не смотрели на меня со стен нашей квартиры. Голова огромного кабана годами висела на стене над нашей кроватью. Я позвала нашего соседа, Николу, у нас нет дрели. Я сказала мужу: знаешь, я позвала Николу, боюсь, что голова кабана однажды упадет мне на голову, когда я буду спать. Ты действительно глупа, если думаешь, что четыре вот таких металлических костыля не выдержат. Большим и указательным пальцами он показал мне, насколько толстые эти костыли. Пришел Никола, снял огромную голову, я ему помогала, на балконе я пропылесосила старую щетину, Никола посмотрел на костыли в стене, вытащил из большой кожаной сумки четыре новых, просверлил в стене в коридоре четыре глубоких дыры, теперь кабанья голова висит там. Мой свекор снимал на камеру этого кабана, я имею в виду бывшего владельца этой огромной головы, с первых недель его жизни. Снимал, как он, кабаненок, со своей мамой ищет желуди, потом еще снимал, снимал, снимал, пока кабаненок не вырос. У нас дома есть фильм, в котором отражена вся жизнь этого кабана. Я его никогда не смотрела.
Он убил этого кабана в его седьмой день рождения, так мне сказали. А самого отца, я имею в виду отца мужа, убил другой охотник, пожилой господин в толстых очках на толстом носу. Это произошло в том же самом лесу, где мой покойный свекор убил кабана, много певчих птиц, несколько серн и молодого барсука… Или барсука убил мой муж? Поскольку он, я говорю о моем муже, был судьей, то имел право лично слышать, что скажет убийца. Мы отправились на служебной машине. Шофер, следователь, патологоанатом, он и я. Я хотела быть с ним рядом, я знала, как ему тяжело, как он любил своего отца. Было адски жарко, август. Труп его отца лежал на каменном столе в деревенской часовне. Патологоанатом должен был извлечь из трупа пулю. Еще там были люди, которые потом должны были одеть покойного и положить его в гроб. Две женщины и два мужчины, одетые в черное, стояли перед дверью в часовню, в стороне, ждали. Мужчины держали руки скрещенными на груди, женщины мяли в руках белые полотняные платки. Никто не плакал. Было адски жарко. Воды вблизи часовни не было. Крестьяне в ведрах приносили патологоанатому бесцветную воду, из часовни в тех же ведрах выносили розоватую жидкость. Патологоанатом был молодой, почти мальчик, неопытный. Он то и дело выходил из часовни и доставал из машины новые ножи, все большего размера. Я думала, моему мужу станет плохо. Он стоял, стиснув красивые губы и кулаки. Смотрел на лес за часовней, воздух дрожал от жары. Наконец патологоанатом сказал, что не может найти пулю. Следователь, крупный, высокий мужчина, нервный из-за жары и из-за того, что сегодняшний день должен был быть первым днем его отпуска, потерял терпение. Слушай, сказал он молодому патологоанатому, если пуля вошла в тело, тут он сделал паузу. Пуля ведь вошла в тело? Да, сказал молодой патологоанатом. А из тела не вышла, сказал следователь и сделал паузу. Пуля вышла из тела, спросил высокий потный мужчина. Нет, сказал патологоанатом. Это просто означает, сказал судья и сделал паузу, что пуля находится в теле, не так ли, доктор? Его просто трясло, патологоанатом сходил в машину за еще одним ножом, а может, это был топор, потом ненадолго исчез за дверью часовни, вышел к нам и весело показал окровавленную пулю. Он держал ее указательным и большим пальцами. Хорошо, доктор, сказал следователь и сделал паузу. Аллилуйя, сказал следователь. Я думала, ему станет плохо, я имею в виду моего мужа, как вы понимаете.
Он допрашивал убийцу. Старый охотник сидел по одну сторону длинного деревянного стола, в темно-синем костюме и белой рубашке, без галстука, при температуре плюс пятьдесят. Мы сидели по другую сторону. В углу большого помещения стоял барабан, по стенам были развешаны национальные костюмы. Красные платья, черные жилетки, черные мужские штаны, несколько шапочек, похожих на небольшие мисочки, это был какой-то дом культуры. Я не очень хорошо вижу, сказал охотник-убийца, за толстыми стеклами очков глаз его было не разглядеть. На горе появились кабаны, я выстрелил, одного уложил, другие закричали: не стреляй, не стреляй! Тут я улыбнулась, я сожалею об этом. Мы возвращались. В машине я сидела рядом с шофером, патологоанатом, муж и следователь жались на заднем сиденье. Кондиционера в машине не было. Я спросила молодого патологоанатома, каково ему заниматься таким делом и не бывает ли, что его рвет иногда? Меня рвет всегда, сказал молодой патологоанатом, на извилистой дороге. Остановитесь! Шофер остановился на обочине. Патологоанатома вырвало, жара стояла страшная. Мы подождали, пока доктор проблюется, вытрет рот, распрямится, сделает несколько глубоких вдохов. Потом мы сели в машину, он на переднее сиденье, я на заднее, у него за спиной. В машине чувствовался запах блевоты. Бедро моего мужа, соприкасавшееся с моим, было твердым как камень. Тогда секс с ним еще много для меня значил, я боялась, что мы месяцами не будем трахаться из-за этой смерти, из-за его горя. Я думала, как ему, должно быть, тяжело, жара, мы в машине, птицы поют, патологоанатома рвет, следователь потеет, шофер включил радио, какая-то из пергидрольных блондинок, популярных певиц, мне никогда не удавалось различить ни их самих, ни их голоса, пела про то, что он ее бросил, но она его все равно любит. Жизнь в нашей машине кипела, а на каменном столе в залитой кровью часовне, кто знает, сумеют ли там начисто отмыть пол до завтра, лежал его отец, раскромсанный топором, существо, которое он любил больше всех на свете. В тот вечер он все-таки меня оттрахал, и я вздохнула с облегчением.