Он говорил и говорил, видя, что король все более и более
увлечен услышанным. Он приводил имена и подробности, рассказывал о том, чему
был свидетелем сам, и о том, что узнал от других. О браке Рошфора и смерти мужа
Анны, о событиях в монастыре Труа-ле-Ан, о двух бокалах вина на шатком
гостиничном столе…
– Самое смешное во всей этой истории, ваше
величество, – сказал он, глядя на королеву, – что мое помилование у
меня в кармане, и подписано оно вами…
– С ума вы сошли, шевалье? – взгляд Анны
Австрийской был ледяным.
– Извольте убедиться, – сказал д’Артаньян,
протягивая ей известную бумагу, уже изрядно помятую оттого, что ее долго
таскали под одеждой и Камилла, и он сам. – По-моему, имя здесь не
проставлено, так что это – открытый лист…
Ей достаточно было одного взгляда, чтобы узнать выданное ею
самой охранное свидетельство. Завладевший им вскоре король изучал документ
гораздо дольше. Потом рассмеялся – негромко, неприятно, зло.
– В самом деле, сударыня, – сказал он уже без тени
хандры. – Шевалье д’Артаньян прав. У него и в самом деле лежало в кармане
подписанное вами разрешение творить, что угодно…
– Но, сударь…
– Молчите, сударыня, – произнес король таким
тоном, что в комнате моментально воцарилась тяжелая тишина. – Потому что,
вздумай вы продолжать, к вам неминуемо возникнет очень много вопросов, а вот
сумеете ли вы дать ответ по крайней мере на половину… Подумать только, эта
женщина обитала в Лувре! Со своим перстнем, набитым ядом, который не ощущается
ни на вкус, ни по запаху, ни на вид! В моем Лувре! Рядом со мной! Боже мой, я
воистину несчастный король! Почему вокруг меня столько грязных секретов, может
мне кто-нибудь объяснить? Страшно подумать, что случится, если эта история
просочится наружу… Что будет говорить о нас Европа?
Его последние фразы столь напоминали незабвенный сон
д’Артаньяна, приснившийся в Англии, что гасконец украдкой ущипнул себя. Было
больно. Происходящее ему не снилось, а происходило наяву.
– В конце концов, у этой истории не так уж много
свидетелей… – многозначительным тоном произнесла Анна Австрийская. –
Не так уж трудно принять незамедлительные меры… – и она посмотрела на
гасконца не обещавшим ничего хорошего взором.
– Вы правы, сударыня, – произнес король
бесстрастно.
«Да нет, какая там Бастилия, – вяло подумал
д’Артаньян. – Пожалуй что, выйдет хуже… Вот странные люди! Как будто мне
есть что терять…»
– Подойдите ближе, шевалье, – сказал король, с
треском раздирая подписанную королевой бумагу и придвигая к себе золотую
чернильницу.
Гасконец повиновался, с тем же равнодушием подумав: «Все
точно, Бастилия была бы для меня непозволительной роскошью. Интересно, дадут ли
мне завещать Планше немного денег, чтобы малый не болтался по стране
неприкаянным, а купил себе мельницу или все без изъятия достанется палачу?»
– Возьмите, д’Артаньян, – сказал король,
протягивая ему бумагу. – Это указ о вашем производстве в чин лейтенанта.
Гвардейская рота в нем не проставлена, на этом месте стоит пробел. Впишите сами
любую роту из Королевского Дома, в которой хотите служить.
Д’Артаньян поднял на него сухие глаза, еще не веря. Это было
поразительно, невозможно, но выражение, появившееся на лице этого безвольного,
капризного, себялюбивого и эгоистичного монарха, более всего напоминало
смущение, а то и стыд. Королям не полагалось иметь такого лица…
– Я был несправедлив к вам, шевалье, – сказал
Людовик, опустив глаза и решительно выдвигая ящик стола. – Мне следовало
бы по достоинству вознаградить вас гораздо раньше, после провала известного
заговора… за ту роль, что вы в этом провале сыграли… Наклоните голову.
Д’Артаньян повиновался. Зеленая лента легла ему на шею, и на
груди гасконца сверкнул ясным золотом крест с лилиями меж раздвоенных
конечностей и эмалевым медальоном в центре. И опять-таки это было, как во сне,
но происходило наяву, и король громко произносил положенные слова:
– Вы храбры, верны и честны, лейтенант, посвящаю вас в
кавалеры ордена Святого Лазаря Иерусалимского и Мон-Кармельской Богоматери. –
И добавил более будничным тоном: – Моему казначею будет сегодня же отдан приказ
о выплате вам тысячи пистолей…
Д’Артаньян слушал звучавшие из его собственных уст слова
горячей благодарности так, словно их произносил кто-то другой, чужой и
незнакомый. В душе была совершеннейшая пустота, с которой уже ничего не могли
поделать и ничего уже не могли изменить пролившиеся нежданным дождем
королевские милости. Потому что они опоздали.
Все было поздно.
И когда рыцарь в смятении выбежал из замка, во мраке ночи
сыпались с неба лепестки лилий, белоснежных, как снега в горах Гаскони…
Глава 18
о которой даже автору неизвестно, последняя она или нет
– Рошфор, – сказал д’Артаньян тихо. – Я не
могу разобраться в себе… Я поклялся когда-то себе и ей, что покончу с собой,
если она вдруг умрет раньше… но я не нахожу в себе достаточно сил, у меня не
поднимается рука… А я ведь клялся…
– Бывают клятвы, которые нет необходимости
соблюдать, – серьезно ответил Рошфор. – Как, например, вашу. С точки
зрения божеской самоубийство – величайший грех, а с точки зрения человеческой –
величайшая глупость, не способная ничему помешать и ничего не могущая вернуть…
Не говоря уж о том, что там, куда отправляются самоубийцы, вы никогда не
встретитесь с ней… Вы обязаны жить. Ради нее. Слышите?
Они сидели в кабачке «Нарбоннский вепрь», чьи окна выходили
на Королевскую площадь: граф Рошфор, после десяти лет мрачной неизвестности
наконец-то свободный от брачных уз, великан Каюзак, чье плечо уже почти зажило,
граф де Вард с повязкой на голове и лейтенант гвардии д’Артаньян, чье звание
еще до сих пор не было присовокуплено к какой-то определенной гвардейской роте.
На столе стояло вино, а также, в несколько парадоксальном соседстве,
чернильница с пером, ибо определиться стоило поскорее, гвардия уходила под
Ла-Рошель, и промедление могли понять неправильно, таким образом, коего
гасконец никак не желал.
– Я бы вам посоветовал, друг мой, поступить в
телохранители, – сказал Каюзак. – Там делают самые быстрые карьеры в
последнее время. Лейтенант телохранителей, удостоенный ордена, – неплохое
начало…
– Друг мой, я, чего доброго, вызову вас на
дуэль, – сказал д’Артаньян. – Вы полагаете, я способен покинуть ту
роту, где меня так тепло приняли, когда я был никем?
– Так ведь в жизни по-всякому оборачивается, –
сказал простодушный великан. – Спору нет, все мы поначалу стремимся
позвенеть шпагами без оглядки на малейшую корысть – но ведь нужно же человеку
как-то устраиваться…
– Покажите пример.
– Да что вы, д’Артаньян, – сказал Каюзак. – Я
– человек слишком простой и бесхитростный, чтобы делать систематическую
карьеру. У меня почему-то никак не получается, а значит, и пытаться незачем. А
вот вы умны и ловки, вам сам бог велел. Дело-то житейское.