Дом изнутри, по ощущению, душный, муторный и словно нежилой, заколоченный. Пахнет кофе, мойрой, псиной. И чувствуется еще какой-то слабый, с трудом определимый запах… Запах грусти, что ли, повисшей над широкими половицами и плетеными ковриками.
Марч входит в гостиную, А там мужчина, с которым она провела последние восемнадцать лет жизни. Он пришел за ней и совершенно истощен ушедшим на это усилием. Он выглядит таким стесненным, бесприютным, вжавшись в это кресло, в своем единственном приличном, теперь измятом костюме. Терьер проснулся, встал и стряхивает с себя остатки сна, однако Ричард не слышит звяканья ошейника. Не слышит, как подходит Марч, как склоняется к нему. Она ему снится, Там, в его сне, вокруг Марч кружит листва. Каждый листик — ярко-ярко-желтый, будто чистого золота.
Ричард просыпается, лишь когда она берет его за руку. Открыв глаза, он смотрит на нее и понимает: предрешено. Она его жалеет, это очевидно. И эта жалость — совсем не то, чего бы он хотел.
— Мне не надеяться, что ты захочешь в субботу лететь со мной обратно в Сан-Франциско? — грустно улыбается Ричард.
Он думал придержать эту фразу на конец, когда они все обстоятельно обсудят, но, как всегда, не получилось.
Несмотря на то, что творится на душе, Марч тихо смеется: с первых слов — вопрос ребром, ему никогда не давались светские беседы.
— Мне расценить это как твое «да»?
— Это не значит, будто я не люблю тебя, — отвечает Марч.
Ричарда всегда поражало, как часто произносят эту фразу и сколь многие из тех, кто ею пользуется, искренне считают себя добрыми людьми. Что вообще побуждает одного человека любить другого? Этот вопрос не дает ему покоя, когда Марч говорит ему, что пока не едет, что задержится и что никогда не хотела причинять ему боль. Темные ли глаза Марч так безотказно волнуют его душу? Или изгиб в улыбке ее прелестного рта?
Ричард поднимается наверх поспать хоть пару часиков в постели Марч. Когда он просыпается, слепит яркий свет дня, пронизывающий затянутое льдом окно. Ричард надевает свой костюм, который перед этим аккуратно развесил на стулья: ему надо прилично смотреться, отправившись на кладбище. Он хочет выглядеть, как будто ничего не произошло, спускается по лестнице, целует дочь («доброе утро, милая»), разговаривает с Марч и спрашивает, нельзя ли одолжить на пару часиков ее «тойоту». Марч плакала, лицо опухло, красные глаза. Ричард знает: она уже была с Холлисом — и еще будет, и его охватывает глубокая печаль.
Что сделал бы на его месте другой мужчина? Забрал бы жену домой? Стал бы требовать, бить? Остался бы и плакал, пока она бы ему не уступила? Ричард Купер — все тот же, что и раньше, перед тем как такое с ним стряслось. Он тот мужчина, который оставляет чек на столе, заботясь, чтобы жена не осталась без денег. Тот мужчина, который несет цветы на могилы всех тех, кого любил, и возносит там за каждого из них безмолвную молитву. Это тот самый Ричард Купер, который в «Льве» за ланчем обсуждает с Джимми Пэрришем чистокровок, умерших четверть века назад, заказывает для себя и старика по второму кругу пиво и жаркое с сырой, успев потом все оплатить, прежде чем Джимми тянет руку в карман за бумажником. Это тот мужчина, который отправляется затем на ферму Гардиан и останавливается, не доезжая, там, где открывается ясный, вопреки невнятному ноябрьскому дню, вид на дом, где он родился и рос.
Холлис хлопает входной дверью и идет забрать счета и письма из почтового ящика, рядом с которым раньше всегда росли розы Аннабет Купер. Увидев его, Ричард не жмет на газ, не таранит ограду в жажде уничтожить соперника. А только смотрит, как летят высоко-высоко в небе казарки. Над пастбищами еще порхают красные стрекозы, того самого вида, который Ричард коллекционировал в детстве. Он помещал их в банку из-под фруктового желе, пока не понял, что, ловя их, повреждает крылышки, обрекая тем на смерть. Именно это вспоминается ему — теперь, когда он видит, как Холлис, прикрыв глаза рукой от солнца, пытается понять, кто это там, в «тойоте» Марч. Когда он поймет, Ричард уже развернет машину вспять. Нет смысла здесь больше оставаться. Он оставит Гвен записку, если ее нет дома, потом позвонит Кену Хелму, тот приедет и отвезет его в аэропорт, где Ричард обменяет свой субботний билет на сегодняшний. Ему лучше выспаться, пролетая над Чикаго и Скалистыми горами, чем, как сегодня, на кресле в гостиной.
Гвен, стоя в конюшне, видит, как «тойота» разворачивается и уезжает. Ей известно: к тому времени, как она вернется на Лисий холм, отца уже там не будет. Гвен почти плачет. Может, ей нужно было настоять и поехать с ним? Или уговорить мать ехать отсюда? Гвен чувствует, что виновата. Она ведь не сказала: «Я хочу с тобой домой». Не встала на его сторону. Хоть и трудно, но приходится признать: она хочет здесь остаться. Седлать по утрам Таро, ходить на свидания с Хэнком, как сегодня, когда она пойдет к нему в библиотеку, где он работает над своей выпускной письменной работой. Предатель — вот она кто. Не пошла за своим отцом. Таро успевает съесть с ее руки весь рафинад, пока она надет, когда Холлис зайдет обратно в дом. Есть все-таки, радуется Гвен, одна вещь, которой можно почтить отца: она слова лишнего Холлису не скажет, будет избегать его любой ценой.
Когда тот хлопает наконец за собой дверью, Гвен выводит Таро из стойла. Она планировала выгулять его на самом солнечном пастбище, где уже нет утреннего инея, но эта «тойота», отец, недвижно сидящий за рулем… ей хочется податься на мили и мили прочь отсюда.
Для езды верхом сейчас довольно скользко, но Гвен это даже не волнует. Она ни бум-бум в этих делах и все делает не так, как надо. Правда, с таким конем, как Таро, это и не страшно. Он внимательно шагает по ледяному насту, а затем по слежавшейся грязи подъездного пути. Гвен, не колеблясь, предоставляет ему свободу действий, и Таро прямо перед Чертовым Углом входит в лес. Они быстро движутся над павшей листвой и зарослями ежевики, от слишком низких веток Гвен приникает к гриве. Там, под кожей, — пульсирующий ток крови; вдох, выдох — и дымится воздух. Таро — словно дракон, древний и бесстрашный. Ничто его не испугает — ни внезапно выпорхнувший из кустов фазан, ни вспугнутый ими олень, пивший из ледяного ручья.
Можно лишь догадываться, как нужно было обращаться с этим конем, чтобы он в итоге стал убийцей двух людей. Таро был машиной, настоящей машиной по добыче побед. Овес внутрь, навоз наружу — и шпарит, словно дьявол, не догонишь. Гвен видела отметины на его теле. Его били. Давно. В другой жизни, которая навсегда останется тайной. Судьба — дело личное, это ей теперь яснее ясного. Что перед собой видишь — то и есть, остальное — домыслы, досужие догадки.
Все же Гвен почти уверена, что Таро били цепью (по крайней мере один раз): по левому боку тянется хорошо заметный круговой след. Всякий раз, как она проводит тут рукой, Таро откидывает голову движением столь опасным, таким в буквальном смысле убийственным, что ее уважение к нему вспыхивает с новой силой.
Когда конь в мгновение ока перемахивает через поваленный ствол, Гвен все-таки начинают одолевать смутные опасения за свою жизнь. Теперь ей приходится убеждать себя, что ездить на Таро не опаснее, чем сидеть на заднем сиденье шалой «хонды» бывшего бойфренда, с ревом мчащейся в глухую полночь по калифорнийскому хайвэю. Неотвратимо близится самая чащоба леса, и девушка закрывает глаза. А когда открывает их опять, вредней Глухая топь, вся в бурой позолоте. Поднимаются с травы цапли. Лед затянул узкие заливы. Таро рысью мчится по прихваченному морозом илу, всюду снуют рачки-отшельники, мечется мелкая рыбешка. Старая ли яблоня так привлекла коня или кусты дикой ягоды — так или иначе, он вынес девушку прямиком к лачуге Труса.