Встречи в Ламбетском дворце делали меня счастливым. Наш уговор с госпожой Говард оставался в силе (и я лишний раз убедился в необходимости следить за Кромвелем). Встретив осень жизни, я обрел спасительный приют, где придутся кстати все ценности, что я успел накопить. Теперь я смогу спокойно греться в теплых золотистых лучах заходящего солнца, почивая на лаврах и предвкушая новые свершения. Грядущая осень, несомненно, принесет мне новый урожай. Екатерина подарит мне славных сыновей, и тогда Мария или Елизавета уже не будут нужны Англии.
Вскоре поползли слухи о том, что новое увлечение свело короля с ума. Припомнили Анну Болейн и рассуждали, не одними ли колдовскими снадобьями и приворотами пользовались обе дамы. Они ведь кузины, вот и поделились по-родственному. Нет, теперь все было иначе. С Анной я растрачивал свои силы, захваченный сверкающим, сокрушительным для мира и меня самого вихрем. А Екатерина… ах, ее красота, ее совершенство…
Думая о моих чувствах к ней и пытаясь представить их зримое воплощение, я то и дело воображал уединенную лесную идиллию. Однажды, во время верховой прогулки, мне захотелось посидеть в тиши дубравы и заодно дать лошади передохнуть. Я привязал ее к дереву, немного прошелся, увидел удобный камень и присел на него. Коричневели кроны над головой, под ногами темнел коричневый ковер из ломких опавших листьев. На мне были коричневые бриджи и чулки и такие же башмаки. Вокруг камня у моих ног росли поганки разнообразных оттенков коричневого: сливочного, бурого и рыжего, как шубка горностая. Меня изумило богатство коричневой палитры. И вдруг я увидел нечто особенное — крошечного синего мотылька, раскинувшего крылышки на резном дубовом листе. Это чудо переливалось на ржавом фоне, словно самоцвет в бархатной оправе.
Екатерина стала тем самым сверкающим мотыльком в непроглядной осени моей жизни. Совершенная, блистающая, рожденная для того, чтобы радовать мир своей красотой… И ее предназначение полностью осуществилось. Я дорожил ею, защищал ее, души в ней не чаял. Но не был ослеплен до безумия.
Кромвеля не приглашали в Ламбетский дворец на эти изысканные вечера, а он на удивление неумело скрывал свою заинтересованность. Ах, его агенты наверняка докладывали ему обо всем, что там происходило, — играли ли сочинения Таллиса
[15]
, и на каких лютнях, и даже какой строй в них использовался, — но они не могли, однако, узнать чужие мысли, хотя хвастались, будто умеют с пятидесяти шагов считывать речь по движению губ. Удручающее известие. Кромвеля огорчило, что его исключили из культурной жизни, словно он оставался в глазах окружающих всего-навсего сыном кузнеца из Патни в заляпанных навозной жижей башмаках. Как большинство реформаторов и борцов за строгую чистоту нравов, он жаждал участвовать в тех самых, осуждаемых им легкомысленных развлечениях.
Делая вид, что наши очаровательные музыкальные среды его нисколько не волнуют, он продолжал рьяно трудиться. Поздними майскими сумерками оранжевый шар солнца отражался в сотнях оконных стекол высившегося на берегу дворца, и, отчаливая на королевском баркасе от пристани Йорк-плейс (тамошние владения были недавно расширены и переименованы в Уайтхолл), я обычно видел фигуру Кромвеля в его кабинете. Он даже не открывал окон… Должно быть, не желал поддаваться соблазнам животворной весны?
* * *
Вечера в Ламбетском дворце помимо услаждения всех человеческих чувств радовали экскурсами в славное прошлое. Там для бодрых ветеранов — Говарда, Брэндона, Фицуильяма, Лайла и других — неизменно оживали события 1520 года. И порой верилось, что мир совсем не изменился. Тогда еще не слышали о Мартине Лютере, не разгоняли монастыри. Подмастерья и ученики не пытались нарушать вековые традиции; сыновья ювелиров не вынашивали сумасбродных идей, стремясь к законоведческой деятельности. Несмотря на некоторую закостенелость, жизнь 1520 года была надежной и уютной, как старые тапочки.
А сейчас Англия зависела от Кромвеля, затворившегося в своем дворце. Понимая это, завистливые аристократы с удовольствием чернили его, вливая словесный яд в мои уши.
— Ваша милость, я слов не нахожу, — заявил Генри, сын Томаса Говарда, граф Суррей. — Поведение Кромвеля настолько вопиюще… настолько…
— Не находите слов? Странно, почему же некоторые считают вас лучшим сочинителем Англии, — проворчал я.
Действительно, были умники, которые выделили особый период: «от Лидгейта
[16]
до Суррея», подразумевая, что в этом промежутке никто не написал достойных стихов.
— Так что постарайтесь оправдать это мнение, приятель, — добавил я.
— По-моему, он вопиюще груб и вульгарен.
Он был прав, разумеется. Но почему-то у меня возникло ощущение, что камешек брошен в мой огород. Ведь я сам возвысил Кромвеля, сделав его своим советником.
— Он неплохо разбирается в живописи и скульптуре Италии, — вступился я за него.
Надо сказать, Суррей с таким важным видом повествовал о своих путешествиях по Франции и встречах с флорентийскими поэтами, будто приобщился к высшему цвету мировой культуры.
— Можно созерцать шедевры, но не понимать их. Любой босяк в Италии окружен великими произведениями искусства, но что он в них смыслит? Даже великий Рим до недавнего времени считался всего лишь сборищем пастухов. Форум, по которому ходил Цезарь, захвачен ничтожным сбродом!
Верно, все верно. Люди забывают собственную историю и живут как дикари в великом храме Венеры.
— Бродяга Кромвель незаконно припал к царской кормушке, — продолжил Суррей. — А его место в кузнице. Северяне не зря были убеждены в его пагубном влиянии. Требования последнего «Паломничества» показали, как страдает добропорядочный честный народ под властью Кромвеля.
Он улыбнулся мне — ослепительно и молодо. Очевидно, подумал я, его жизнь хороша и безбедна.
— «Паломники» были изменниками, — мягко напомнил я. — Несколько сотен этих мятежников пришлось заковать в цепи и повесить. Не подразумевают ли ваши слова, что вы согласны с ними?
— Отчасти, в том, что касается выскочек…
На его лице появилось выражение, которое я называл «умильной маской Суррея». Ироничный изгиб губ, шутливый блеск в глазах… Говард словно говорил: «Смотрите, какой я дружелюбный и милый, несмотря на мои поистине впечатляющие полномочия, высокородное положение и таланты». На самом деле он заблуждался, поскольку не выглядел ни приветливым, ни привлекательным.
— А кого, собственно, вы имеете в виду? Кто такие эти ваши «выскочки»?
— Кромвель…
— Кромвели у нас пока не размножились. Вы употребили множественное число, так назовите же других.
— Педжет, — неохотно добавил он. — И Одли. И Денни. И Сэдлер… — Имена так и хлынули из него, точно поток, нашедший крошечную щель в стене дамбы… — И Сеймуры! — напоследок бросил он, передернувшись от ненависти.