Неужели мне тоже послали весть или знак, а я отказался поверить?
Нет. Не помню ничего такого. Разумеется, мне очень хотелось бы услышать глас Божий или речь ангела. Всю свою жизнь я ждал этого. Но Всемогущий ни разу не удостоил меня словом.
Скрипнула дверь. Кто-то явился проверить, каково состояние царственного больного. Я призывно взмахнул рукой. Ко мне приблизился паж. Я показал ему жестами, что хочу написать распоряжение.
От испуга парень впал в полуобморочное состояние. Возможно, все-таки в королевстве ожидали моей смерти.
Вскоре прибыл серьезный и озабоченный доктор Баттс. Он притащил свою пухлую кожаную сумку со снадобьями и склянками. Опустившись на скамеечку возле заботливо обустроенной больничной постели, он коснулся моих век и прощупал горло. Потом откинул одеяла, задрал мою рубашку и приложил ухо к груди, велев всем молчать, чтобы он смог услышать мое сердцебиение. Удовлетворенный, он опустил рубашку и принялся поглаживать и прощупывать ногу.
Когда он снял пропитанную лекарственными травами повязку, глазам моим предстала ужасающая картина. На бедре, где раньше розовел шрам от зажившей язвочки, зияла здоровенная гноящаяся рана. Никогда еще я не видел такого глубокого и отвратительного нарыва. Привязанная сбоку от язвы глиняная чашка наполнилась омерзительными выделениями. Ловко убрав полный сосуд, Баттс заменил его пустым.
— Язва закрылась, — произнес он медленно и отчетливо, словно разговаривал с ребенком или слабоумным. — Ваша жизнь была в опасности. Три дня тому назад я вскрыл нарыв, и гной начал вытекать. Набралось уже тринадцать полных чашек. Теперь, видимо, выделение заканчивается. Хвала Господу! Не имея выхода, гной начал скапливаться и отравил кровь вашего величества.
Он устремил на меня проницательный взгляд, явно пытаясь увидеть искру понимания в моих глазах.
— Он показал, что хочет перо и бумагу, — напомнил паж.
— Добрый знак! — воскликнул он. — Прошу, принесите их поживее.
Баттс продолжил осмотр. Я отстраненно наблюдал за ним, неспособный принять участие в собственной жизненной драме.
Получив перо, я написал: «Давно ли я лежу здесь? Скоро ли смогу встать? Почему я не могу говорить?» Самый страшный вопрос я задал в последнюю очередь, чтобы не подчеркивать его важность для меня.
Доктор Баттс кивнул, вполне довольный явным улучшением моего состояния.
— Вас разбил удар в прошлую среду, — громко сказал он, видимо предположив, что я заодно и оглох. — Что до скорости вашего выздоровления, то вы подниметесь на ноги не раньше чем через две недели. А вот относительно вашей немоты… — он озадаченно покачал головой, — я пребываю в недоумении. Мне непонятно, почему голос не вернулся к вам. Вероятно, пагубная жидкость из вашей ноги повредила и голосовые связки.
Он заметил, как я нахмурился.
— Но поскольку сейчас ножная язва открыта и истекающие из нее пагубные соки покидают ваше тело, то вскоре они освободят и вашу гортань, — произнес он и, помолчав немного, добавил: — Если будет на то Божья воля…
Так значит, он тоже полагает, что моя немота является неким высшим знамением. Лекарь ободрял больного, хотя истинное положение дел было ему известно. Что ж, только Господь может решить, когда будет снято наложенное наказание.
Во имя Отца и Сына и Святого Духа, в чем же я согрешил, чего не постиг? Если бы я знал это, то смог бы покаяться и исправить содеянное. Но моя вина была мне неведома.
Вряд ли удастся понять причину наказания. Она могла заключаться в ничего не значащем для меня пустяке, коего я не заметил. (Неужели Господь столь несправедлив и суров, если карает меня за легкую провинность?) Я должен молить Бога о том, чтобы Он просветил меня.
Закрыв глаза, я сосредоточился на молитвах. Я обратился к Господу так, как следовало обращаться к владыке: почтительно и смиренно. Я перерыл копилку моей памяти, подыскивая подходящие славословия, а исчерпав весь запас, стал придумывать новый стиль высокого общения, исполненный любви и мягкой покорности. Потом я начал благодарить Господа за все ниспосланные мне благодати. Перечислив их, я был поражен несказанной милостью небес и в то же время глубоко чувствовал свою уязвимость. Ведь с каждым даром Всевышний более полно завладевает нашими душами, ибо мы страшимся того, что Его непостижимая воля может лишить нас этих щедрот. И уже сам этот страх является вероломством, то бишь грехом… Не в том ли сущность моего проступка? В отсутствии безусловной веры? Что, если…
Нет. Я отбросил суетные сомнения. И дал себе обещание молиться, изливая мои сокровенные мысли и ожидая ответа, и не прерывать исповедь попытками самостоятельно оценить тот или иной грех. Я вновь вознес хвалу Господу за то, что среди благ, дарованных мне, есть и те, которыми дано наслаждаться любому смертному: красотой всех времен года, снами, мечтами, воспоминаниями, музыкой. Потом я представил себе жизнь листа на дереве, от его зарождения, от набухшей почки. Вот она выпускает клейкую бледно-зеленую оборочку, разворачивается и темнеет, превращаясь в большой лист и достигая пышного расцвета к середине лета.
Увлекшись образами природы, сначала листом, а потом и другими явлениями, я погрузился в своеобразный транс. Я начал говорить непосредственно с Богом, распахивая перед Ним всю свою душу, чтобы Он снизошел к жалкому смертному и открыл ему истоки и средства исцеления его недуга. Не знаю, поймет ли меня кто, если я скажу, что мой вероутверждающий монолог не имел словесного воплощения. Я вверил себя Господу во всей полноте, с какой малыш Эдуард каждый вечер вверяется своей няне, и с той же пылкой преданностью.
Немыслимое счастье я испытывал в те минуты… Меня охватил тихий самозабвенный восторг. Мои глаза были закрыты… или открыты? Я словно парил над всем миром.
И ответ пришел также в бессловесной форме. Ощущение глубокого покоя означало, что Господь требовал от меня абсолютного подчинения; я и впредь должен отдаваться на Его волю столь же безоговорочно. К этому придется привыкать, но с тех пор безграничная вера поселилась в моем сердце, и я все чаще чувствовал молитвенный экстаз. Господь вернет мне дар речи, когда я научусь взывать к Его милосердию всем сердцем и душой, а не просто шевеля губами.
XXXIX
Пока душа моя парила в горних высях, упиваясь благой вестью, бренная телесная оболочка покоилась на кушетке под теплыми меховыми покровами, и, признаться, ей приходилось несладко. Меня томила скука, ибо земные часы тянутся долго и их не сокращает гипнотическое восхождение духа к запредельным мирам.
В сгущающихся вечерних сумерках камердинер Тимоти Скарисбрик принес мне поднос с ужином. «Где же пропадает Калпепер?» — с удивлением подумал я, но тут же забыл о нем. Меня вполне устраивали услуги старательного юнца. Этот бледный юноша чем-то напоминал Спасителя, по крайней мере, таким я воображал себе Христа в юности, в те годы, когда Он был еще просто сыном Марии из Назарета. Тимоти осторожно опустил поднос — изысканную вещицу из слоновой кости, украшенную инкрустацией и, видимо, изготовленную в Сирии, что навеяло неприятные сравнения, — мне на колени и снял с него крышку. Яйца, кусочки курицы и суп. Рацион для человека, ослабленного недугом. Пресная и скудная пища, каковой и положено, по общему мнению, кормить больных.