Генриетта наверняка позавтракала, как пришла, Петрищенко ей всегда оставляла сыр и хлеб, но у нее начинался тот же старческий страх, что был у мамы – остаться без еды. Еду надо запасать впрок, а если не получается, то хотя бы много есть. Наверное, это такой родо-племенной страх, древний, потому что первобытные люди не кормили своих стариков. Она где-то читала, что мало кто тогда доживал до старости; наверное, старость им вообще должна была казаться чем-то вроде неизлечимой болезни со смертельным исходом.
И мимо, задувая свечи,
Как некий Дух, закрыв лицо,
С надеждой невозможной встречи
Пройдет на милое крыльцо.
– Я тебя ненавижу, – сказала она тихо и яростно, – ненавижу, ненавижу, ненавижу. Это все из-за тебя. Я так старалась быть хорошей. Всем угодить. Потому что иначе никто бы не стал на меня смотреть. Никто не стал бы меня любить. Я старалась быть хорошей, а теперь из-за меня погибли женщина и ребенок. Потому что пожалела Леву. А не надо было жалеть, он трус, дурак и карьерист. Худшее сочетание. А мне хотелось ему угодить. Всем угодить. Зачем? По привычке. Тебе угодить. Зачем я старалась? Ты все равно меня никогда не любила.
Старуха молчала и чмокала во сне сморщенными губами в темных вертикальных морщинах.
– Я себя уже не переделаю, – сказала Петрищенко, – а если я буду стараться не быть очень хорошей, я смогу быть только очень плохой. Понимаешь?
Старуха не ответила.
Петрищенко встала, положила раскрытую книжку на кровать переплетом вверх и подошла к окну, перегнулась, ощущая, как острое ребро подоконника врезается в живот, и посмотрела вниз. Отсюда все казалось очень маленьким и каким-то головоногим.
Она подумала и перевесилась еще сильнее. Было не страшно, а даже как-то весело, мир перекосился и под таким углом воспринимался как-то несерьезно.
– Мама, ты что?
Она сползла обратно, в комнату, нащупала ногами пол.
– Ты так висела, – сказала Лялька, – я испугалась.
– Ничего, – она зачем-то провела рукой по волосам, оказывается, они выбились из пучка, когда она свешивалась вниз.
– А я думала, что ты уехала. Ты же собиралась.
– А фиг тебе, – сказала Петрищенко.
– Ты вообще в порядке?
– Нет.
– А я думала, – сказала Лялька и переступила с ноги на ногу, – я думала, пока тебя не будет, может…
– Собираешься перебраться к своему Вове? Валяй.
– Я думала, может, он поживет тут?
– Вова? Что вдруг?
– Ну, мама, – назидательным тоном сказала Лялька, – бывает так, что люди решают жить вместе.
– Надо же! – восхитилась Петрищенко.
– Люлечка, – раздалось из прихожей, – ты где?
– Это еще кто?
– Так Вова же, мама, – терпеливо объяснила Лялька, – мы думали, ты уехала. Ну и решили, понимаешь, попробовать. Может, получится? Вместе. Мама, это же пробный брак, сейчас все так делают.
– Все так делают? – переспросила Петрищенко. – Ну конечно. Как это я раньше не догадалась. Знаешь что?
– Что?
– Живите. Я вам не помешаю? Нет? Ну и ладно. Живите. Веселее будет.
– У тебя точно не все в порядке, мама, – с завидной проницательностью сказала Лялька, – я же говорила, в твоем возрасте глупо заводить романы.
– Сама дура, – сказала Петрищенко.
– Люлечка, – повторил голос, приближаясь, – ты где? Ой, извините.
Петрищенко посмотрела на Вову. Вова был худенький, узкоплечий, в очках, в клетчатых нелепых штанах. Увидев Петрищенко, он неуверенно улыбнулся, и стало заметно, что зубы у него мелкие, а клыки сильно выдаются.
– Вова, – сказала Петрищенко вежливо, – очень приятно, Вова.
Потом поманила Ляльку пальцем.
– Ты знаешь, – сказала она шепотом, – а без этих штанов он гораздо лучше смотрелся.
* * *
С моря дул холодный сырой ветер, и даже отсюда было слышно, как оно грохочет о волнорез, мутные массы воды перекатывались через бетонные плиты мола, чайки растерянно орали над волной, их относило в сторону, точно мокрые комки перьев.
Плакат у входа в здание СЭС поменялся. Теперь на нем было написано: «Навстречу Олимпиаде-80», и красивый спортсмен, пригнувшись, собирался кинуть диск. Розка подумала, что наступит ночь, потом утро, потом шторм утихнет, а спортсмен будет, все так же пригнувшись, держать в руке диск. Пока его, спортсмена, не заменят на какой-то другой плакат.
– А где Елена Сергеевна? – спросила Розка.
Комната была пустая, а когда она заглянула в кабинет, там почему-то сидела Катюша и сосала конфету. Конфета оттопыривалась у нее за щекой, как флюс.
– А нету Елены Сергеевны, Розочка.
– А когда она будет?
– А чего тебе надо? – ласково сказала Катюша.
– Обходной подписать.
– Увольняешься?
– Да. Мне готовиться надо. А здесь не получается… готовиться.
– Вот довели тебя, бедняжку, – Катюша сочувственно покачала головой, – лица нет. Плохо небось в больнице было, а? Ну ладно, давай, подпишу. И больничный давай.
Розка машинально протянула ей обходной и синенький больничный лист с треугольным штампом.
Катюша внимательно изучила больничный.
– Нет прогулов? – спросила она строго. – А то выговор тебе, уж извини. С занесением. Не волнуйся, шучу.
– Нет, – сказала Розка равнодушно, – прогулов нет. Мне сегодня утром закрыли.
– А может, передумаешь? – спросила Катюша. – Увольняться-то.
– Не-а, – сказала Розка, – не передумаю.
– А то мне молодой специалист нужен. Опыт передавать.
– Не хочу я… опыт.
– Ну, как знаешь, – сказала Катюша и подписала обходной.
– А… где Вася? – поколебавшись, спросила Розка. Она сама не знала, для чего она хочет видеть Васю. Может, чтобы ударить его по лицу и наконец заплакать? Она почему-то разучилась плакать. Может, хотя бы так получится.
– А нет Васи больше, – с удовольствием сказала Катюша, – уехал Вася.
– Далеко?
– Дальше некуда.
– А кто же есть? – спросила Розка растерянно. Двойные рамы в кабинете были проложены ватой (раньше этого не было), и на вате этой стояли маленькие фарфоровые фигурки, то ли кошечки, то ли зайчики. И елочное конфетти, словно уже зима и Новый год. Слышно было, как между рамами гудит некстати проснувшаяся муха, не понимая, почему она никак не может выбраться наружу.
– А никого нет, – сказала Катюша, улыбнувшись своими ямочками, – никого нет, деточка. Не набрали еще штат-то.