– То вранье, а здесь о прадедушке. Точно он. Вот, глядите.
Человек на фотографии, подверстанной к тексту, верно, был в сапогах, сюртуке и с ружьем за плечами, но черты лица имел весьма расплывчатые, поскольку на возраст снимка накладывалось еще и качество печати.
– Все-таки нашелся прадедушка.
– Скорее, потерялся. Ушел в Тибет и не вернулся.
– Ну да, но ведь помнят же его. В газете пишут.
Я стоял в чужой квартире, где не было никакого отпечатка личности хозяина, ничего, безликие бледные стены, страшные остатки чужого скудного быта, страшное продавленное кресло, которое вот-вот выкинут на помойку, что-то там в кухне, чего я не видел. Мне отчаянно захотелось на улицу.
– С делами разберусь и займусь их поисками. Не может быть, чтобы люди пропадали бесследно.
– Зачем?
– Как зачем? Ладно, прадедушка не родной, но прабабушка-то... Надо с корреспондентом связаться. И с родственниками. Обязательно, – деловито сказал Сметанкин.
– Какими родственниками?
– От первого прабабушкиного брака. Их много должно быть, они ведь крепких кровей, из староверов. Может, у них какие-то свидетельства сохранились. Этим, которые по маминой линии, я уже написал.
– Кому?
– Доброхотовым. И Тимофеевым. Нашел в базе данных города Красноярска и написал.
Я представил себе ничего не подозревающих Тимофеевых и Доброхотовых, у которых вдруг обнаружился неожиданный родственник-детдомовец.
– Сметанкиных, жалко, нет. Последний Сметанкин был мой папа. Ну и я. И все.
– Вы уверены, что это ваши родственники? Доброхотовы и Тимофеевы – довольно распространенные фамилии.
– Ну так это мы и выясним. Если есть общие предки, значит, родственники...
Он захлопнул альбом, подняв чуть заметное облачко побелки. Вид у него сделался решительный и суровый.
– А вам спасибо, – сказал он, – спасибо, что помогли найти родственников. Если бы не вы... Ведь это же надо!
Он улыбнулся неожиданно беззащитной улыбкой.
– У меня, оказывается, родня есть. Ну, правда, не очень близкая. Но все равно. Я ведь всю жизнь один как перст был.
Тут до меня дошло, что, кроме нас с ним, в квартире никого нет, что во время ремонта люди приходят и уходят, и никто не запоминает, кто именно вошел и вышел, и что труп можно завернуть, скажем, в рулон линолеума.
А если он решит, что я – единственная помеха в обретении новой семьи? Не будет меня, и никто уже, в том числе он сам, не отличит правду от вымысла.
Не надо мне было соглашаться на этот заказ.
Я поздравил его с таким замечательным обретением родни, не глядя, сунул в карман деньги, которые он отдал мне за Будду, и торопливо вышел. Дверь была не закрыта – во время ремонта никто не запирает.
Уже выходя, я оглянулся, он стоял, по-прежнему держа в руках раскрытый альбом для фотографий. С Тимофеевыми, Доброхотовыми и неродным прадедушкой Хржановским.
* * *
Потребность распространять вербальную информацию сродни потребности распространять информацию генетическую. Это что-то вроде похоти, человек просто не в состоянии с этим справиться.
Папа накатал очередную порцию мемуаров.
О выпускном вечере, «пути в большую жизнь» и о том, как он учился в институте.
Я уже знал, о чем там будет – о том, как его уважали преподаватели и сверстники.
О смерти Сталина он не написал практически ничего. Хотя оказался комсомольцем сталинского призыва. Его приняли в комсомол на год раньше положенного, потому что пользовался уважением сверстников – на это он особенно напирал.
Где-то ко второй половине пятидесятых он немножко расписался и стал больше уделять внимания быту и материальной культуре. Описывал он все подробно, словно внутренним взглядом видел комнату в коммуналке, где рос и взрослел.
При этом напирал на то, что «их поколение, невзирая на бытовые трудности и ограниченные возможности, умело радоваться жизни».
Он писал про бордовую плюшевую скатерть с цветами и кистями, про ящики с углем, про керосинку, про походы на рынок, про рыбные ряды, про то, как торговки подкрашивали жабры акварелью, чтобы рыба казалась свежей. У свежей рыбы жабры красные. А у несвежей – бледные. А я и не знал.
Я отдал ему распечатанные страницы.
– Ты сам-то прочел? – спросил он с надеждой.
Как будто я печатаю, как машинистка – вслепую, механически...
– Да, – сказал я, – прочел. Слушай, а как назывались в ваше время самодеятельные музыкальные группы? ВИА?
– ВИА позже появились. Они назывались банды, – сказал папа, – ну, джаз-банд, в смысле.
– Что, так и объявляли? На всяких студенческих концертах? Что сейчас выступит банда?
– Нет, – папа задумался, – кажется, нет. Говорили просто «квартет». Джаз одно время преследовали. Если бы ты меня внимательно слушал... Я же рассказывал.
– Папа, я знаю, что джаз преследовали. Но когда перестали это делать? Когда перестали смеяться над стилягами?
– Не помню, – сердито сказал папа.
– А ты был когда-нибудь стилягой?
– Нет! – сказал папа. – Не был! У нас на курсе был один стиляга, сын завкафедрой, он выглядел смешно и жалко! Смешно и жалко! И вся эта его ужасная компания... Ты лекарство купил?
– Какое лекарство?
– Я же тебе специально давал вырезку!
Я забыл про биодобавку.
– Так я и знал, – сказал папа с удовольствием, – тебя ни о чем нельзя попросить. Ты ничтожество.
– Папа, хватит. Я – это все, что у тебя есть. Ты когда-нибудь над этим задумывался?
Нечестный прием. Но я и правда устал.
– Задумывался, – папа энергично кивнул, – я все время задумываюсь. Почему одни вырастают трудолюбивыми и родственными, даже в ужасных, совершенно ужасных условиях, а другие, которым обеспечивали все...
Под другими он имеет в виду меня.
Он обижается, что я живу отдельно. Он хочет, чтобы вместе. Чтобы он мог меня мучить чаще и дольше. Но он же не думает, что дело в этом – он думает, что мы бы замечательно проводили время. Я бы возвращался с работы и рассказывал ему, как прошел день. А он бы рассказывал про то, как прошла его молодость. Замечательные, правильные отношения.
– Столько есть ответственных, работящих людей, – укоризненно сказал папа. – И возраст тут совершенно ни при чем. Вот, человек дело делает. Добился всего, теперь о родне заботится.
Он слишком много смотрит телевизор. Там постоянно гонят какую-то пафосную чушь.
Поэтому я спросил:
– Это сериал или реалити?