Папа так и стоял посреди комнаты.
Я помог ему стащить тяжелое габардиновое пальто, обнял за плечи и повел в спальню. Он шел, послушно переставляя ноги.
Кровать они не успели поменять. Хоть это хорошо. А вот коврик с оленями куда-то делся. И вычурное, в завитушках, бра в стиле семидесятых тоже пропало. Стены в бежевых пупырышках, словно на них брызнули кофе. Светильники конусами. Такая обстановка бывает в средней руки гостиницах.
– Завтра почитаешь мне свои мемуары. Много написал?
– Какой в них прок, – вяло сказал папа, – кому они нужны?
Он так и лег на кровать в своем черном приличном костюме и сбившемся набок галстуке, который он все время разглаживал ладонью.
– Мне.
– Вот только не надо врать. А Сережа слушал. Я ему читал.
– Ты хоть галстук сними.
– Нет! – сказал папа.
Я все-таки заставил его переодеться в халат. Халат тоже был новым. Я так и не собрался купить ему халат. А вот Сметанкин купил.
Папа вроде заснул, свернувшись под одеялом в защитной позе эмбриона.
Я оставил гореть один из конусов, чтобы не оставлять его в темноте, а сам прошел в чужую белую гостиную и лег на чужой белый диван. Кому нужен белый диван, спрашивается? Он вдобавок был скользким – искусственная кожа. Я все время норовил сползти на пол.
Я отобрал у Сметанкина родственников. Он отобрал у меня папу. И квартиру. Не в буквальном смысле. Просто больше это было не мое жилье.
Я встал и прошел на очень чистую кухню. Поставил новый чайник на новую плиту. Сметанкин забил шкафчики китайским зеленым чаем, арабским кофе в зернах и прочими продуктовыми символами красивой жизни. Папа, наверное, постеснялся ему сказать, что от кофе у него изжога, а чай он любит простой, черный байховый... Был когда-то такой чай. Черный. Байховый. Что такое «байховый»? Я не знал. А Интернета у папы не было.
Чайник засвистел. Я бросил в прозрачный заварочный чайник крохотный зеленый комочек, который вдруг распустился огромным чудовищным цветком. Папа такое пил?
Еще я вдруг сообразил, что в квартире нет ни одной книги. Наверное, они сложили их в кладовой до конца ремонта. Может, Сметанкин хотел купить приличные книжные шкафы. Просто не успел.
Или стенку. Такому, как он, должны нравиться стенки.
Интересно, что поделывают Тимофеевы, Скульские и Доброхотовы? Их ведь поселили в одну и ту же гостиницу. Наверное, сидят в ночном баре, обсуждают случившееся.
Я отхлебнул чаю. Он был совершенно не похож на чай. Вообще ни на что не похож.
– Сережа!
Папа по-прежнему лежал в позе эмбриона и мелко дрожал. На бледном лбу капли пота. Ему холодно или жарко?
– Сережа, – сказал он, не открывая глаз.
– Папа, это я, Сеня.
– Сенечка, – папа открыл глаза и сердито добавил, – что-то мне нехорошо. Живот крутит. Эта их рыба...
Я вроде тоже ел эту рыбу.
Я прислушался к внутренним ощущениям. Было, конечно, паршиво. Но рыба тут ни при чем. Если нам плохо, рыба вообще редко виновата.
– Я сам! – сказал папа.
– Хорошо. Сам.
Он встал и, шаркая тощими ногами, направился в туалет. В туалете я еще не был. Там тоже наверняка все белое и чистое. И немножко бежевого.
Я на месте Сметанкина облицевал бы сортир и ванну веселеньким кафелем густого помидорного цвета. Багрец и золото. Пурпур и виссон. Самое то для санузла. Ну и кто мне мешал, спрашивается? Чего я боялся? Что папа будет недоволен? Он бы для виду поворчал, конечно...
Он что-то долго там задержался.
Я постучался – слабый папин голос ответил из-за двери:
– Сейчас!
Зашумела вода.
Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.
– Лучше?
– Кажется, – сказал папа сквозь зубы, – немножко...
Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где тут грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.
Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.
– Где твои лекарства?
– Не знаю, – сказал папа, не открывая глаз, – не помню.
Сбегать в аптеку? Оставить его одного?
– Сенечка, – сказал папа, – опять.
Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:
– Помоги мне. Что стоишь, как чучело?
Под новым халатом он трясся.
Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа – папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».
А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.
Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.
– Опять через балкон лезть? – спросил он мрачно.
На бицепсе у него синела татуировка – русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью «Не забуду мать родную!».
Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.
– Нет, – сказал я, – дверь взломать.
Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.
– Сичас, – он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.
Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.
– Эту, что ли? – равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.
– Нет, – я подвинулся, пропуская его, – в сортире.
– Жалко, – сказал он честно, – хорошая дверь.
– Хрен с ней, с дверью. Ломай. И быстро.
Палыч взял ломик и двинул. Суровая морская школа.
На пол посыпалась щепа и белая сухая крошка.
Туалет был в точности как я и думал. Бежевая шершавая плитка на полу, бежевая гладкая плитка на стенах...
Папа не сидел на унитазе. Он стоял на коленях, уткнувшись в край унитаза лбом. И не шевелился.