Ко мне подошли три человека, один из них — столяр, мастерская которого располагалась по соседству, на спуске, другой — старший сын Рахми-эфенди, носивший протез руки, а третий — старинный приятель Тарык-бея, с которым тот каждый день после обеда играл в карты; в дальней комнате они по очереди обняли меня, и каждый напомнил, что с мертвым в могилу не прыгнешь, а жизнь продолжается. Меня огорчила смерть Тарык-бея, но в глубине души я был несказанно счастлив, что живу, что стою теперь на пороге новой жизни, и мне стало стыдно.
В июне 1982 года финансист, в фирму которого Тарык-бей вложил деньги, обанкротился и бежал за границу, и тогда отец Фюсун начал ходить в одно общество по защите прав вкладчиков, созданное такими же обманутыми людьми. Целью общества было добиться от обанкротившихся финансистов юридическим путем возврата денег пенсионеров и мелких служащих, но на юридическом поприще им никак не везло. Вечерами Тарык-бей иногда со смехом рассказывал, будто речь шла о пустяке, об «идиотах», как он выражался, столпившихся в помещении общества, которые иной раз не то что не могли прийти к единому решению, но и ссорились между собой. Ссоры перерастали в перепалки, ругань, драки... Иногда какое-нибудь заявление, которое они с трудом дописывали до конца, предварительно поругавшись, группа инициаторов оставляла у входа в министерство или здание газеты, хотя журналистам не было особого дела до чужих финансовых проблем, или какого-нибудь банка. Некоторые при этом бросали в двери камни, кричали о своих бедах, осыпали всех проклятиями и иногда колотили попавшегося под руку бедолагу-клерка. После ряда таких эпизодов, когда в нескольких неудачливых инвестиционных конторах протестующие разбили двери, а то и разграбили сами конторы и дома финансистов, Тарык-бей от общества отдалился, поучаствовав, кажется, в одном конфликте; однако летом, когда мы с Фюсун бились над получением прав и плавали в Босфоре, он опять начал туда ходить. В тот день он отправился в общество после полудня, отчего-то там понервничал, вернулся домой с резкой болью в груди и умер - от сердечного приступа, который диагностировал прибывший позднее врач.
Фюсун страдала еще и потому, что, когда отец умирал, её не бьшо дома. Тарык-бей, должно быть, долго ждал, лежа на кровати, жену с дочерью. Фюсун с тетей Несибе были срочно вызваны в один дом в Моду, где требовалось быстро сшить платье. Я знал, что, несмотря на мою финансовую поддержку, тетушка то и дело, захватив свою швейную коробку с классическими видами Стамбула, ходила шить по домам, как много лет назад. Меня её работа нисколько не коробила, так же относилось к ремеслу швеи большинство людей моего круга; более того, я одобрял её занятия шитьем, хотя в нем совершенно не было никакой нужды. Но всякий раз, когда я слышал, что Фюсун, пусть и редко, тоже ходит вместе с ней, мне становилось неприятно. Меня беспокоило, чем там занимается моя красавица, единственная моя, но для Фюсун её походы с тетей Несибе выглядели веселой прогулкой, развлечением; она с такой радостью рассказывала, как с матерью пила на пароходе из Кадыкёя айран, как кормила симитом чаек, что у меня язык не поворачивался сказать ей: скоро мы поженимся и будем вхожи в круг этих людей, тогда нам обоим станет неловко, если мы кого-то из них встретим.
Далеко за полночь, когда все ушли, я лег внизу на диван в дальней комнате, свернулся калачом и заснул. Впервые в жизни я спал с Фюсун в её доме... То было огромным счастьем. Прежде чем заснуть, я услышал, как в клетке заливается Лимон, а потом услышал гудок парохода.
В моем сне Фюсун плыла на пароходе из Кадыкёя и вдалеке стоял умерший Тарык-бей. Я проснулся под утро, когда раздался азан, а гудки пароходов с Босфора стали намного громче.
Весь дом был залит странным перламутровым светом. Я беззвучно, как в молочно-туманном видении, поднялся по лестнице. Фюсун с тетей Несибе спали, обнявшись, на кровати, где она с Феридуном провела первые счастливые ночи своего замужества. Потом мне показалось, что тетя Несибе смотрит на меня. Я пригляделся: Фюсун действительно спала, а тетя Несибе только делала вид.
В соседней комнате, подняв простыню, прикрывавшую мертвого, я впервые внимательно посмотрел на Тарык-бея. На нем был тот же пиджак, который он надевал, когда куда-то выходил. Лицо его приобрело бледный оттенок. Пятна, родинки, морщины на лице после смерти, казалось, увеличились, их вроде бы даже стало больше. Изменилось ли так тело потому, что ушла душа, или потому, что уже начало разлагаться, меняться?
Присутствие умершего, страх смерти пересиливали теплоту, которую я питал к Тарык-бею. Мне хотелось убежать, но все равно не вышел из комнаты.
Я любил его за то, что он отец Фюсун, что мы с ним провели много лет за одним столом, пили ракы и смотрели телевизор. Но так как Тарык-бей никогда не был до конца искренен со мной, я тоже так и не смог привыкнуть к нему. Мы оба в каком-то смысле недолюбливали друг друга, хотя и дружили.
Как только я об этом подумал, то понял, что ведь и Тарык-бей, как и тетя Несибе, знал с самого начала о моей любви. Надо бы произнести не слово «понял», а фактически «признался» себе в этом. По всей вероятности, он с первых месяцев был в курсе, что я безответственно обесчестил его восемнадцатилетнюю дочь, и наверняка считал меня циничным богачом, неуемным бабником. Из-за меня ему пришлось выдать свою дочь за нищего, пустого человека. Конечно, он меня ненавидел! Но ни разу этого не показал. А может, я просто не хотел этого замечать. Может, он и ненавидел меня, однако простил. Мы с ним вели себя как разбойники, воры, которые дружат, не замечая преступлений друг друга. По прошествии стольких лет это превращало нас с Тарык-беем из гостя и хозяина в сообщников.
Его застывшее лицо пробудило во мне воспоминание, хранившееся в глубине моей души, о том изумлении и страхе, которые застыли на лице у мертвого отца. Тарык-бей мучался от приступа довольно долго; должно быть, успел взглянуть в глаза смерти, боролся с нею — на его лице не видно было никакого изумления. Один уголок его рта от боли опустился вниз, а с другой стороны рот чуть-чуть приоткрылся, будто он слегка прикусил губу. Та прикушенная губа долгие годы сжимала сигарету за столом, а перед ней часто бывал стаканчик ракы. Но сила пережитого теперь не ощущалась; в комнате чувствовалось только дыхание смерти и пустоты.
Белый свет заполнял комнату, проникая через левое боковое окно эркера. Я выглянул на улицу. Узкий проспект Чукурджума был пуст. Так как эркер выступал до середины улицы, я представил, будто парю в воздухе, посреди улицы. Из-за тумана было видно только угол, где Чукурджума пересекалась с проспектом Богаз-Кесен. Весь квартал спал, кошка уверенно вышагивала по улице.
У изголовья Тарык-бея висела в рамке фотография, на которой он был снят, когда работал в лицее Карса, со своими учениками, после школьной постановки спектакля в городском театре, сохранившемся там со времен русских. Верхний ящик комода полуоткрыт, что тоже странным образом напомнило мне отца. Оттуда распространялся приятный запах — смесь лекарств, сиропа от кашля и старых пожелтевших газет. На комоде в стакане лежал зубной протез и книга Решата Экрема Кочу, которого любил читать Тарык-бей. В ящике лежали старые баночки, зубочистки, мундштуки, телеграммы, сложенные врачебные справки, счета за газ и электричество, старые коробки от таблеток и еще много всякой всячины.