Эти странные новые улицы и бетонные кварталы Стамбула, возникавшие каждый день, усиливали чувство, возникшее у меня, как только я вышел из больницы, — что после смерти Фюсун Стамбул стал другим. Наверное, именно больше всего благодаря этому чувству я впоследствии много лет посвятил длительным путешествиям.
Старый, любимый мной город возвращался, когда я навещал тетю Несибе. Во время первых моих визитов мы все время плакали, но однажды она прямо сказала мне, что я могу подняться и посмотреть комнату Фюсун, взять все, что мне хочется.
Прежде чем пойти наверх, я подошел к клетке Лимона и поменял ему водичку, подсыпал зерна (так мы поступали вместе с Фюсун). А тетушка начинала плакать всякий раз, когда вспоминала, что мы делали вечерами за ужином, о чем говорили, когда смотрели телевизор, что делили, что пережили восемь лет за этим столом.
Слезы... Долгие паузы... Так как нам обоим было очень тяжело, я старался как можно быстрее подняться в комнату Фюсун. Я ходил пешком из Бейоглу в Чукурджуму раз в две недели; мы с тетей Несибе ужинали, молча смотрели телевизор, стараясь не говорить о Фюсун, я занимался Лимоном, который старел и все меньше пел, каждый раз разглядывал рисунки птиц; ходил наверх в её комнату под предлогом того, что мне нужно в ванную помыть руки; с бьющимся сердцем переступал порог заветного мира, открывал шкафы, выдвигал ящики, рассматривал лежащие там вещи.
Расчески, щетки для волос, зеркальца, брошки в форме бабочек, сережки — все, что я много лет дарил ей, Фюсун хранила в ящиках маленького шкафа. Когда я находил в ящиках носовые платки, о которых уже забыл, чулки, выигранные в лото, деревянные пуговицы, которые, как я считал, мы тогда купили для её матери, заколки (и игрушечный «мустанг» Тургай-бея), все мои любовные письма, которые я передавал ей через Джейду, то чувствовал невероятную душевную усталость и не мог находиться там, перед ящиками Фюсун, где жил её запах, больше получаса. Иногда садился на кровать и переводил дух за сигаретой, иногда, чтобы не заплакать, смотрел на улицу с одного из балконов, откуда она рисовала птиц, а иногда уносил с собой пару чулок или одну из заколок.
Теперь я понимал, что нужно собрать все вещи, связанные с Фюсун, включая те, которые у меня уже хранились в «Доме милосердия», и те, что лежали в комнате Фюсун и вообще в её доме, где-нибудь в одном месте, но не знал, где именно. Исчерпывающий ответ на свой вопрос я получил только в путешествиях по всему миру, когда начал бывать в маленьких музеях.
Снежным вечером зимой 1986 года, после ужина, опять рассматривая все украшения и заколки Фюсун, в маленькой коробочке я заметил сережки с бабочками, в виде буквы «Ф», которые были на ней в момент аварии. Я взял их и спустился вниз.
— Тетя Несибе, этих сережек среди украшений Фюсун раньше не было, — сказал я.
— Милый Кемаль, я спрятала от тебя все, что в тот день было на ней, её красное платье, туфли и сережки, чтобы ты не расстраивался. А теперь решила положить на место, а ты сразу и заметил.
— На ней были обе сережки?
— В тот вечер, прежде чем пойти к тебе, девочка моя пришла к нам в номер и, наверное, собиралась лечь спать. Но внезапно достала их и надела. Я делала вид, что сплю, и следила за ней. Когда она выходила из номера, я голоса не подала. Хотела, чтобы вы были счастливы.
Я не стал уточнять, что Фюсун тогда сказала мне другое. И как я не заметил на ней сережки, когда она пришла ко мне? Я спросил еще:
— Тетя Несибе, много лет назад я рассказывал вам, что оставил одну из этих сережек наверху в ванной перед зеркалом, когда в первый раз пришел к вам. И тогда спросил вас: «Знаете ли вы о ней?»
— И ведать не ведала, сынок. Не напоминай мне об этом, а то опять заплачу. Она только хотела надеть какие-то серьги в Париже, говорила о том, что хочет сделать тебе сюрприз, но какие именно, не знаю. И в Париж так хотела поехать моя девочка...
Тетя Несибе опять заплакала. Потом извинилась за слезы.
На следующий день я забронировал номер в парижской гостинице «Отель дю Норд». Вечером сообщил об этом матери, сказал, что путешествие пойдет мне на пользу.
— Вот и хорошо, — обрадовалась мать. — Займись немного делами, «Сат-Сатом». Чтобы Осман вообще не прибрал все к рукам.
81 Музей Невинности
Я не сказал матери, что отправляюсь в Париже не по работе. Ведь если бы она спросила меня, зачем мне туда ехать, дать точный ответ я не смог бы. Да и сам не хотел знать, зачем это все. По пути в аэропорт мне казалось, что мое путешествие — навязчивая идея, вызванная тем, что я не заметил сережки Фюсун и хочу искупить свой грех.
Но в самолете мне стало понятно: я отправился в путь и для того, чтобы забыть, и для того, чтобы помечтать. Каждый уголок Стамбула был полон знаков, напоминавших мне её. Когда самолет еще только взлетал, я заметил, что за пределами города могу думать о Фюсун и о моей истории как о чем-то цельном. Оставаясь же в Стамбуле, видел его как бы изнутри своей неотступной страсти; а в самолете вся история представала как бы со стороны.
То же глубокое утешение я испытал, когда бродил по парижским музеям. Я говорю не о многолюдных и помпезных местах, вроде Лувра или Бобура, а о крохотных музейчиках, часто возникавших передо мной в Париже, о коллекциях, которые мало кто приходил смотреть. Когда я оказывался в таких местах, как Музей Эдит Пиаф, который создал один её поклонник, куда можно было попасть только по предварительной записи (там я увидел щетки для волос, расчески, плюшевых медведей); Музей полиции, где я провел целый день, или Музей Жакмар-Андре, где красиво соединялись картины и предметы (я видел пустые стулья, огромные люстры, пугающие роскошные залы), то бродил в одиночестве, ощущая себя невероятно хорошо. В самой дальней комнате я прятался от взглядов музейных смотрителей, следивших, куда пошел посетитель; пока снаружи доносился шум большого города, машин и грохот стройки, меня не покидало чувство, что город с его людьми где-то очень близко, но от меня далек, словно в другом пространстве; и боль становилась слабее.
Иногда благодаря этому утешению я чувствовал, что тоже могу составить свою коллекцию из вещей, оставшихся от Фюсун, и создать рассказ о ней, который послужит назиданием всем, и с удовольствием воображал, как расскажу о своей жизни, которую, как все считали (а прежде всего мать с братом), я потратил впустую.
В Музей Ниссим-де-Камондо я пошел, так как знал, что граф де Камондо, создатель музея, по происхождению стамбульский левантинец. Я почувствовал себя свободным, поняв, что тоже могу с гордостью показать в своем музее столовые приборы Кескинов или собранную за семь лет коллекцию их солонок. В Музее почты мне стало ясно, что найдут свое место и письма, которые я писал Фюсун, и то самое, которое она написала мне в ответ, а в маленьком Музее Бюро находок я выяснил, что смогу показать у себя не только вещи Фюсун, но и все, что напоминало мне о ней, например вставную челюсть Тарык-бея, пустые бутылочки из-под его лекарств, счета за воду и свет. В Доме-музее Мориса Равеля, находившемся за городом, куда я час добирался на такси, я видел зубные щетки, кофейные чашки, курительные трубки, куклы и игрушки великого композитора, но, когда заметил клетку с механическим соловьем, распевавшим песни, который мгновенно напомнил мне Лимона, мне на глаза чуть не навернулись слезы. Приходя во все эти музеи, я переставал стесняться своей коллекции в «Доме милосердия». Из собирателя, который скрывал свою страсть, я постепенно превращался в гордого коллекционера.