Вскоре я перестал бывать на вечеринках моих друзей из общества, в дорогих ресторанах Нишанташи и Бебека. Бедняга Мехмед, который с отъездом Нурджихан жаждал встречаться со мной каждый вечер и почитал меня своего рода товарищем по несчастью, порядком надоел мне своими бесконечными разговорами на тему «что там делают сейчас наши девочки». Если мне удавалось избавиться от него и отправиться куда-нибудь одному в бар, он все равно находил меня и долго, с горящими глазами, в подробностях рассказывал о последнем телефонном разговоре с Нурджихан, а мне от этого становилось не по себе, потому что всякий раз, когда я звонил Сибель, нам не о чем было говорить. Иногда мне, конечно, хотелось, чтобы она оказалась рядом, но я так устал от чувства вины перед ней, от ощущения обмана, что без неё мне было гораздо легче. Избавившись от необходимости постоянно изображать «выздоровление», я надеялся по-настоящему стать вскоре таким как прежде. Это спокойствие вселяло в меня некую уверенность, и, разыскивая Фюсун по бедным кварталам Стамбула, я злился на себя за то, что не догадался прийти раньше на эти старые прелестные улицы. Помню, как сожалел, что не отменил помолвку, что никак не решаюсь расторгнуть её, что всегда во всем опаздываю...
Наступила середина января, до возвращения Сибель из Парижа оставалось две недели, когда я собрал чемодан и переселился в одну маленькую гостиницу на полпути между Фатихом и Карагюмрюком (её крохотную вывеску, раздобытую мною много лет спустя, а также ключ с фирменным брелоком и анкету постояльца я поместил в музей моих странствий). В эту гостиницу я случайно зашел накануне вечером, когда вновь искал Фюсун по улицам, переулкам, лавкам и кофейням Фатиха, в кварталах, спускавшихся к Золотому Рогу, и внезапно хлынул дождь. В тот январский день все послеобеденное время я провел за тем, что заглядывал в окна заброшенных каменных домов, оставленных покинувшими город греками, и старинных, еле стоявших деревянных особняков с осыпавшейся со стен краской. Картины нищеты обитавших там многодетных семейств, их разговоры, крики, ругань, слезы и смех невероятно утомили меня. Стемнело рано, мне захотелось как можно скорее выпить, и, чтобы не перебираться на противоположный берег Босфора, я поднялся вверх по улице и неподалеку от главного проспекта Фатиха заметил новую пивную. Еще не было и девяти, когда я, сидя среди других мужчин, выпивавших под монотонное бормотание барного телевизора, уже был в стельку пьян от водки с пивом. И тут, выбравшись на улицу, понял, что забыл, где оставил машину. Шатаясь, долго брел под дождем по грязным темным улицам, думая не столько о потерянной машине, сколько о пропавшей Фюсун и моей потерянной жизни, и чувствовал прилив счастья уже от одного того, что мечтаю о ней. Около полуночи я набрел на гостиницу «Фатих», снял номер, поднялся наверх, упал в кровать и заснул.
Впервые за много месяцев я погрузился в крепкий, беспробудный сон. Последующие ночи, проведенные в этой гостинице, тоже прошли спокойно. Это удивляло меня. Иногда, под утро, мне снились какие-то счастливые сцены детства или ранней юности, а потом я, вздрогнув, просыпался, совсем как было, когда появлялся рыбак с сыном, и пытался немедленно заснуть снова, чтобы вернуться в счастливую, добрую грезу.
Я забрал из летнего дома Сибель все свои вещи, зимние шерстяные носки и костюмы, но отвез чемоданы не домой, а, чтобы не отвечать на любопытные взгляды и удивленные расспросы родителей, прямо в гостиницу. Каждый день ранним утром я, как обычно, уезжал на работу, однако уходил из конторы пораньше и отправлялся бродить по городу. Я искал свою любимую с неистощимым рвением; по вечерам, сидя в очередной пивной, старался не замечать, как ноют ноги. Лишь много лет спустя мне предстояло понять, что дни, проведенные в гостинице «Фатих», и иные схожие периоды моей жизни когда, казалось бы, я невероятно страдал, на самом деле надо признать счастливым временем. В обед я покидал свой кабинет и направлялся в «Дом милосердия», где пытался забыться среди её вещей, находя раз от разу все новые и новые предметы и воспоминания, открывая их неожиданные стороны, и старался тщательнее их беречь; по вечерам выпивал и часами бродил, отуманненый спиртным и мечтаниями, по переулкам Фатиха, Карагюмрюка и Балата, разглядывал сквозь незанавешенные окна дома чужих людей, смотрел, как ужинают вместе счастливые семьи, и часто мне казалось, что Фюсун где-то здесь, где-то рядом, и на душе становилось тепло.
Иногда я чувствовал, что причина этой радости даже не в близостм к Фюсун, а в нечто совсем другом. Здесь, на окраинах города, на грязных улицах бедных кварталов, среди машин, мусорных бачков, на выложенной брусчаткой мостовой, в свете уличных фонарей, рядом с мальчишками, гонявшими полусдувшийся мяч, я постигал суть жизни. Постоянный рост отцовского предприятия, его фабрики и заводы, повышение благосостояния — все это вынуждало нас поступать по-европейски, сообразно нашему положению, однако привело к тому, что мы забыли простые основания жизни, и сейчас на этих грязных улочках я будто искал её утраченный смысл. Шагая, пьяный, наобум по узким переулкам, спускаясь по залитым помоями переходам, я внезапно, вздрогнув, замечал, что на улицах уже нет никого, кроме собак, и с изумлением разглядывал желтый луч света, пробивавшийся на мостовую из-за полураздвинутых занавесок, тоненькие голубые струйки дыма из печных труб, голубоватый отсвет телевизоров, отражавшийся в витринах магазинов и окнах домов. Образ одного из этих темных переулков ожил у меня в памяти на следующий вечер, когда мы с Заимом сидели за ракы с рыбой в пивной на рынке в Бешикташе, словно желая защитить меня от притяжения иного мира, о котором рассказывал мне мой друг.
Заим болтал о последних вечеринках и сплетнях; я спросил его, как дела с «Мельтемом», и он пустился рассказывать об успехе продаж, потом вспоминал все мало-мальски стоившие внимания светские новости, но говорил обо всем вскользь. Он знал, что я уехал от Сибель, но не ночую у родителей в Нишанташи, однако, наверное, из желания не расстраивать меня не спрашивал ни о Фюсун, ни о моих чувствах. Я, правда, то сам пытался заговорить о ней, не узнал ли он что-нибудь, то изображал уверенного в себе человека, который сознает свои поступки, и давал ему понять, что каждый день бываю в компании и очень много работаю.
В конце января Сибель позвонила из Парижа на дачу и от соседей и садовника узнала о моем отъезде. Потом перезвонила мне в контору. Мы давно не разговаривали по телефону; это, конечно, было следствием холода и отчужденности, установившейся между нами, однако и несовершенство техники внесло свою лепту. В трубке слышался странный гул и треск, и приходилось орать что есть мочи. Всякий раз, когда я представлял, что обязательные нежные слова, которые я должен (к тому же, неискренне) прокричать Сибель, услышит весь «Сат-Сат», мне меньше всего хотелось ей звонить.
— Оказывается, ты уехал с дачи, но и дома не ночуешь! — сказала она.
— Да.
Я не стал напоминать ей, как мы вместе решили, что мне не стоит ходить домой и бывать в Нишанташи, чтобы не «провоцировать воспоминаниями болезнь». И не стал спрашивать, откуда она узнала, что по вечерам я не бываю дома. Моя секретарша Зейнеб-ханым, услышав, что звонит Сибель, тут же вскочила и вышла из кабинета, закрыв за собой дверь, чтобы я мог свободно поговорить с невестой, но мне все равно нужно было кричать, иначе Сибель меня не услышала бы.