Мне дали понять, что, поскольку мне показали музей, Доктор Нарин хочет теперь пройтись со мной и поговорить наедине. Мы шли мимо полей пшеницы, едва колыхавшейся на ветру, под яблонями с крошечными, еще не поспевшими яблоками, по запущенным полям, где сонные бараны и коровы вдыхали аромат еще не выросшей травы. Доктор Нарин показал мне кротовые норы и следы диких кабанов, объяснил, как по частым неровным взмахам крыльев птиц, стайкой летевших с юга города прямо во фруктовые сады, можно узнать, что это дрозды. Он еще много чего рассказал мне — наставительно, терпеливо, голосом, в котором невозможно было не почувствовать нежность.
На самом деле он не был доктором. Это прозвище друзья дали ему в армии за то, что он знал много полезного о мелких ремонтных работах — например, о том, что на тот или иной шуруп нужна восьмиугольная гайка, знал, какая должна быть скорость вращения у телефонного индуктора. И это прозвище шло ему, так как он любил вещи, — ему нравилось заботиться о них, а мысль о том, что каждая вещь неповторима, была для него самым большим благом в жизни. Он, следуя воле своего отца, депутата парламента, изучал не медицину, а юриспруденцию. Он занимался частной адвокатской практикой в городе, а когда после смерти отца ему достались все эти земли и сады — всё, что он мне сейчас показывал, — он решил зажить так, как ему хочется. Да-да, только так, как ему хотелось! Среди вещей, которые он сам выбрал, к которым привык и которые понимал. Поэтому он и открыл в городе магазинчик.
Поднимаясь на холм, освещенный, но не прогретый нерешительным солнцем, Доктор Нарин сказал мне, что у вещей есть память. Вещи, как и мы, записывают и хранят в памяти все, что с ними произошло, правда, большинство из нас этого даже не замечает. «Они разговаривают друг с другом, советуются и вместе создают скрытую гармонию, составляя музыку что зовется миром, — сказал он. — Те, кто умеет это замечать, — услышат, увидят, поймут». Он мог определить по пятнам известки на засохшей, поднятой им с земли ветке, что дрозды соорудили здесь гнездо, а рассмотрев пятна грязи, сказал, что две недели назад эта ветка сломалась во время сильной бури.
В своем магазинчике он продавал не только то, что привозил из Анкары или Стамбула, но и то, что собирал во всех мастерских Анатолии: никогда не стачивавшиеся точильные камни, ковры ручной работы, замки из кованого железа, приятно пахнувшие запалы для керосиновых печей, маленькие, простые в обращении модели холодильников, колпаки самого лучшего войлока, кремни для зажигалок «Ронсон», дверные ручки, печки, переделанные из бывших канистр для бензина, маленькие аквариумы — все, что имело для него значение, все, что было значительным. Годы, проведенные у себя в лавке, где основные человеческие потребности удовлетворялись любовью к людям, были самыми счастливыми годами его жизни. А когда после появления трех дочерей у него родился сын, он стал еще счастливее. Он спросил, сколько мне лет. Я сказал. Его сын погиб в этом же возрасте.
Откуда-то с подножия склона доносились детские голоса, но детей видно не было. Когда солнце исчезло за быстро набежавшими мрачными, таинственными тучами, мы увидели детей, игравших в футбол на ровном поле, без единого деревца. Между самими ударами по мячу и звуками этих ударов проходило несколько секунд. Доктор Нарин сказал, что некоторые из детей иногда воруют по мелочи. Ведь когда рушатся цивилизации и стирается память поколений, первыми теряют нравственность дети. Они способны быстро и безболезненно забывать прошлое, им легче вообразить нечто новое. Дети пришли из города, добавил он.
Когда он заговорил о сыне, я разозлился. Почему отцы помешаны на гордости? И почему так неразумно жестоки? Я заметил, что стекла очков делают его глаза невероятно маленькими. И вспомнил, что у его сына были такие же глаза.
Сын его был очень смышленым, просто чудо. В четыре с половиной года начал читать, к тому же мог читать вверх ногами, перевернув газету. Он изобретал детские игры и правила для них, побеждал отца в шахматы и мог запомнить наизусть стихотворение в три четверостишия, прочитав всего два раза. Мне было понятно, что все это — россказни отца, потерявшего сына, отца, которому теперь не с кем играть в шахматы. И все же я попался на удочку. Когда он рассказывал, как они с Нахитом катались на лошадях, я представлял себе, что катаюсь вместе с ними; а когда сказал, что, учась в средней школе, Нахит ударился в религию, я, фантазируя, вставал вместе с бабушкой холодной зимней ночью на сахур,
[28]
как Нахит; как и он, я испытывал гнев и боль, видя нищету, невежество и глупость окружавших меня людей. Да, я почувствовал гнев! Слушая Доктора Нарина, я вспомнил, что я ведь тоже, несмотря на все замечательные черты моего характера. — юноша с глубоким внутренним миром, как и Нахит. Правда, когда на вечеринке компания со стаканами в руках и сигаретами решала предпринять что-нибудь этакое, веселенькое, чтобы привлечь к себе внимание, Нахит всегда забивался в угол и погружался в мысли, от которых смягчался его суровый взгляд. Да, бывало и такое: он вдруг неожиданно замечал в ком-нибудь скрытые достоинства, которых мы никогда не замечали; он начинал покровительствовать такому человеку, становился его другом — это мог быть сын уборщицы местного лицея или придурковатый механик-поэт из кинотеатра, вечно ставивший пленку задом наперед. Но эта дружба отнюдь не означала, что он отказывается от своего внутреннего мира. И потом, каждый хотел быть его другом, приятелем, как-то с ним сблизиться. Он был честным и красивым, почитал старших, а тех, кто моложе его…
Я продолжал думать о Джанан. Я думал о ней все время, — так сломанный телевизор постоянно показывает только один канал, но на этот раз я думал о ней словно со стороны. Возможно, потому что начал смотреть другими глазами на себя.
— А потом он внезапно отдалился от меня, — продолжал Доктор Нарин, когда мы поднялись на вершину холма. — И лишь потому, что прочитал одну книгу.
Кипарисы на холме покачивались от слабого, но прохладного, свежего ветра. В стороне от кипарисов виднелись скала и большие камни. Сначала я решил, что это кладбище, но когда мы поднялись на вершину холма и стали бродить среди ровно стесанных больших глыб, Доктор Нарин рассказал, что некогда здесь была сельджукская крепость. Он указал напротив, на темневшие склоны холма, где было настоящее кладбище и росли кипарисы, на поля золотой пшеницы, на взгорья, где дул ветер и было пасмурно от мрачных туч, на деревню. Все, включая крепость, нынче принадлежало ему.
Отчего же парень ни с того ни с сего отказывается от этих полных жизни земель, кипарисов, тополей, от чудесных яблоневых садов и сосен; от крепости, от мыслей отца, посвященных сыну, от лавки с милыми сердцу предметами? Отчего пишет отцу, что больше не хочет его видеть, просит, чтобы тот не посылал никого его искать, потому что он хочет исчезнуть? В глазах Доктора Нарина иногда появлялось страшное выражение, и я не мог понять, что это — неприязнь ко мне, к таким, как я, и ко всему свету или же он просто обиженный и разучившийся слушать человек, давно махнувший рукой на этот проклятый мир. «Это все из-за Заговора», — произнес он. Против него, его мыслей, вещей, которым он посвятил свою жизнь, против всего, что жизненно важно для этой страны, устроен Великий Заговор.