«Помни, и они — служители, как и мы с тобой!» Занавесей не задернули, света не зажгли, но в окна вливался свет, сперва — морозно-алый, потом — звездный.
На кухне пили чай, когда это случилось. До сих пор все старались говорить потише, как дети, которые боятся помешать взрослым, занятым чем-нибудь непонятным — скажем, читающим завещание.
Вдруг все заговорили громко, разом, перебивая друг друга. Со стороны могло показаться, что они пьяные. Никому не удалось припомнить потом, о чем же шла речь. Они играли не словами, а мыслями, парадоксами, образами, выдумками, и гипотезы — то ли смешные, то ли серьезные — рождались одна за другой. Даже Айви забыла свою печаль, а Матушка Димбл часто рассказывала впоследствии, как муж ее и Артур, стоя у камина, с небывалым блеском вели словесный поединок, взмывая все выше, словно птицы или самолеты в бою. За всю свою жизнь она не слышала такого красноречия, такого точного ритма, таких догадок и метафор. Но вспомнить, о чем они говорили, она не могла.
Вдруг все замолкли, словно улегся ветер. Усталые, несколько ошеломленные, они глядели друг на друга; а наверху тем временем происходило иное.
Рэнсом вцепился в край тахты, Мерлин сжал губы. По комнате разлился свет, который никто из людей не мог бы ни назвать, ни вообразить. Больше ничего, только свет. Сердца у обоих мужчин забились так быстро, что им показалось, будто тела их сейчас разлетятся вдребезги. Но разлетелись не тела их, а разум: желания, воспоминания, мысли дробились и снова сливались в сверкающие шарики. К их счастью, они любили стихи; тот, кто не приучен видеть и два, и три, и больше смыслов, просто не вынес бы этого. Рэнсом, много лет изучавший слово, испытывал небесное наслаждение. Он находился в самом сердце речи, в раскаленном горниле языка. Ибо сам повелитель смыслов, вестник, герольд, глашатай явился в его дом. Пришел ойярс, который всех ближе к Солнцу — Виритрильбия, звавшийся Меркурием на Земле.
На кухне все растерянно молчали.
Джейн чуть было не заснула, но ее разбудил стук выпавшей из рук книги. Было очень тепло. Она всегда любила, когда в камине были дрова, а не уголь, но сейчас поленья пахли особенно приятно, так приятно, что твой ладан и фимиам. Димблы тихо беседовали друг с другом, лица их изменились. Теперь они казались не старыми, а вызревшими, как поле в августе, спокойное, золотое, налившееся исполненной надеждой. Артур что-то шептал Камилле — на них она даже не могла смотреть — не из зависти, но потому, что их окружало невыносимое сиянье. У ног их — мягко и легко, как дети — плясали человечки — не грубые и не смешные, а светлые, с пестрыми крылышками и палочками из слоновой кости.
Мерлин и Рэнсом тоже ощутили, что стало теплее. Окна сами собой распахнулись, но извне ворвался не холод, а теплый ветер, который и летом редко дует в Англии. По щекам Рэнсома потекли слезы. Только он знал, какие моря и острова овевает это тепло. Мерлин этого не знал, но и у него заныла та неизлечимая рана, с которой родится человек, и жалобные, древние причитания полились из его уст. Стало еще жарче. Оба вздрогнули: Мерлин — потому что не понимал, Рэнсом — потому что понял. В комнату ворвался яркий свет, убийственный и жертвенный свет любви — не той, умягченной Воплощением, которую знают люди, а той, что обитает в третьем небе. Мерлин и Рэнсом ощущали, что сейчас она сожжет их. Они чувствовали, что не могут ее вынести. Так вошла Переландра, которую звали на Земле Афродитой или Венерой.
Внизу, на кухне, Макфи шумно двинул стулом по плитяному полу, словно грифелем по доске.
— Джентльмены! — воскликнул он. — Какой позор! Как нам не стыдно тут сидеть!
Глаза у Камиллы сверкнули.
— Идем! — воскликнула она. — Идем же!
— О чем вы, Макфи? — удивился Димбл.
— О битве! — вскричала Камилла.
— Один сержант говорил, — продекламировал Макфи, — «Ух, хорошо, когда ему голову проломишь!»
— Господи, какая гадость! — возмутилась Матушка Димбл.
— Это, конечно, жутковато, — согласилась Камилла, — но… ах, вскочить бы сейчас на коня!..
— Не понимаю, — произнес Димбл. — Я не храбр. Но, знаете ли, мне показалось, что я уже не так боюсь раны или смерти…
— Да, нас ведь могут убить, — вспомнила Джейн.
— Когда мы вместе, — сказала м-сс Димбл, — было бы… нет, я совсем не герой… но все же, это хорошая смерть.
И каждый, взглянув на другого, подумал: «С ним не страшно умереть».
Наверху было примерно то же самое. Мерлин видел знамя Пречистой над тяжкою конницей бриттов, римлян и светловолосых варваров. Он слышал, как лязгают мечи о дерево щитов, как воют люди, свищут стрелы. Видел он и вечер, костры на холме, отражения звезд в кровавой воде, орлов в темнеющем небе…
Рэнсом, должно быть, вспоминал пещеры Переландры. Но это быстро прошло. Бодрый холод морским ветром ворвался к ним, и оба они ощутили неукоснительный ритм мирозданья, смену зимы и лета, танец атомов, повиновенье серафимов. Под грузом повиновения воля их держалась прямо, они стояли весело, трезво и бодро, не ведая ни страхов, ни забот, и жизнь обрела для них торжественную легкость победного шествия. Как человек, коснувшийся лезвия, Рэнсом узнал чистый холод Малакандры, которого звали на Земле Марсом, Маверсом, Тором, и приветствовал своих гостей на небесном языке.
Мерлину он сказал, что именно теперь нужно держаться, ибо первые трое — ближе к человеку, что-то соответствует в них мужскому и женскому началу, их понять нам легче. В тех же, кто сейчас придет, тоже есть что-то соответствующее роду — но не такому, какой ведом на Земле. К тому же, они сильнее, старше, и миров их не коснулось благое унижение органической жизни.
— Подбросьте поленьев, Деннистоун, — сказал Макфи.
— Похолодало, — согласился Димбл, и все подумали о жухлой траве, о мерзнущих птицах, о темной чаще.
Потом — о темноте ночи, потом — о беззвездной бездне вселенской пустоты, в которую канет всякая жизнь. Куда уходят годы? Может ли сам Господь Бог вернуть их? Печаль превращалась в сомненье — нужно ли вообще что-нибудь понимать?
Сатурн, которого в небесах зовут Лургой, стоял в синей комнате. Перед его свинцово-тяжкой древностью сами боги ощущали себя слишком молодыми. Он был стар и могуч, словно гора. Рэнсому и Мерлину стало очень холодно, и сила Лурги вливалась в них невыразимой печалью.
Внизу, на кухне (никто не мог потом вспомнить, как же это было) вдруг закипел чайник и запенился пунш. Кто-то попросил Артура что-нибудь сыграть.
Стулья сдвинули к стенам, начался танец. Никто не вспомнил потом, что же они танцевали. Они мерно хлопали в ладоши, кланялись, били об пол ногой, высоко подпрыгивали. Ни один из них не чувствовал себя смешным. Всем казалось, что кухня стала королевским дворцом, а танец величав и прекрасен, как торжественная церемония.
Синяя комната осветилась радостным светом. Перед первыми четырьмя человек склоняется; перед пятым он умирает, ибо если он не умрет, он засмеется. Даже если ты калека, твой шаг станет царственным, даже если ты нищий, лохмотья твои станут мантией. Праздничная радость, веселое величие, пышность и торжество исходили от пришельца. Чтобы создать отдаленное его подобие, мы трубим в трубы, бьем в колокола, воздвигаем триумфальные арки. Он был подобен зеленой волне, увенчанной тепло-белой пеной и разбивающейся о скалы с грозным смехом; музыке на пиру, такой ликующей и такой высокой, что радость, родственная страху, охватывает гостей. Пришел царь царей, ойярс.