Человек пять отлетело в сторону и, падая на пол, увлекло за собой скатерть со всей едой и посудой. Из груды битого стекла и фарфора выскочил тигр, так быстро, что Марк увидал только разинутую пасть и огненные глаза. Раздался выстрел — последний. Тигр снова исчез из виду. На полу, под ногами дерущихся, лежала какая-то окровавленная туша.
Оттуда, где он стоял, Марк увидел перевернутое лицо. Оно дергалось довольно долго, и лишь когда оно затихло, он узнал мисс Хардкастл.
Вблизи послышался рев, Марк обернулся, но увидел не тигра, а серую овчарку. Вела она себя странно — бежала вдоль стола, поджав хвост. Какая-то женщина обернулась, открыла рот, но овчарка кинулась на нее и мигом перегрызла ей горло. «Ай-ай», — заверещал Филострато и прыгнул на стол. На полу мелькнула огромная змея.
Творилось что-то невообразимое. Что ни миг, появлялось новое животное, и лишь один звук вселял хоть какую-то надежду: дверь взламывали снаружи. В дверь эту въехал бы маленький поезд, ибо зала была в версальском стиле. Наконец, несколько филенок поддались. От треска их стремившиеся к выходу вконец обезумели. Обезумели и звери. Огромная горилла прыгнула на стол, перед тем самым местом, где недавно сидел Джайлс, и принялась бить себя в грудь.
Дверь рухнула. За ней было темно. Из мрака выполз серый шланг. Он повис в воздухе, потом спокойно сбил остатки дверных створок. Марк увидел, как он обвился вокруг Стила (а может, кого другого, все стали на себя непохожи) и поднял его высоко в воздух.
Так слон постоял немного — человек отчаянно извивался — бросил жертву на пол и раздавил ногой. Затем он вскинул голову, вознес кверху хобот, издал немыслимый рев и величаво пошел по зале, давя людей, еду, как деревенская девушка давит виноград. Глазки его глядели загадочно, уши стояли, и Марк ощутил что-то большее, чем страх. Спокойная царственность слона, беспечность, с какой он убивал, сокрушали душу, как сокрушали кости и плоть тяжелые ноги. Вот он, царь мирозданья, — подумал Марк, и больше не думал ничего.
Когда м-р Бультитьюд пришел в себя, было темно и пахло чем-то незнакомым.
Он не удивился и не огорчился. К тайнам он привык. Заглянуть там, дома, в дальнюю комнату было для него так же интересно и страшновато. К тому же, пахло тут неплохо. Он унюхал поблизости еду и, что еще приятней, медведицу. Были здесь и другие звери, но это его не трогало. Он решил пойти к еде и к медведице; и только тогда он открыл, что с трех сторон — стены, с четвертой — решетка. Открытие это и смутная тоска по людям ввергли его в уныние. Его охватила печаль, ведомая лишь зверю — безутешная, непроглядная, которую не умеряют и проблески разума.
Однако совсем неподалеку примерно так же томился и человек. Мистер Мэггс горевал, как горюют лишь простые люди. Человек образованный облегчил бы душу размышлениями. Он стал бы думать, как же это такая гуманная с виду идея — лечить, а не наказывать — лишает тебя на самом деле и прав, и даже мало-мальски точного срока. Но м-р Мэггс думал об одном: сегодня, в это самое время, он мог бы пить дома чай (уж Айви да приготовила что-нибудь вкусное!), а вот как обернулось… Сидел он тихо. Раз в две минуты по его щеке сползала большая слеза. Ему хотелось курить.
Обоих освободил Мерлин. Зал он покинул, как только заработало проклятье Вавилонской башни. Никто не заметил его ухода, лишь Уизер услышал ликующий возглас:
«Кто слово Божье презрит, утратит и слово человеческое!»
Больше никто не видел ни «переводчика», ни бродяги. Мерлин отправился к узникам и зверям. М-ру Мэггсу он сунул записку: «Дорогой Том! Я надеюсь, что ты здоров. Хозяин у нас очень хороший. Он говорит, чтобы ты шел сразу сюда, в усадьбу, в деревню Сент-Энн. Через город не ходи ни за что. Выйди на шоссе, тебя подвезут. У нас все хорошо. Целую тебя. Твоя Айви.» Прочих пленников он пустил идти, куда хотят. Бродяга забежал на кухню, набил как следует карманы и ушел на волю. Путь его мне установить не удалось.
Всех зверей, кроме осла, исчезнувшего вместе с бродягой, Мерлин послал в залу. М-ра Бультитьюда он немного задержал. Тот узнал его, хоть от него и пахло не так сладостно. Мерлин положил руку ему на голову, прошептал что-то на ухо, и темное сознание преисполнилось восторга, словно предвкушая запретную и забытую радость. Медведь потопал за волшебником по темным переходам, думая о солоноватом тепле, приятном хрусте и увлекательных субстанциях, которые можно лакать, лизать и грызть.
Марк почувствовал, что его трясут; потом в лицо плеснула холодная вода. Живых людей в зале не было. Свет заливал мешанину крови и еды. Обломки драгоценной посуды лежали рядом с трупами; и те, и другие казались от этого еще гнуснее. Над ним склонился баскский священник.
«Встань, несчастный», — сказал он, помогая Марку подняться. Голова болела, из руки текла кровь, но вообще он был цел. Баск налил ему вина в серебряный кубок, но он в ужасе отшатнулся. Тогда незнакомец дал ему записку: «Твоя жена ждет тебя в усадьбе, в Сент-Энн. Приезжай скорей. К Эджстоу не приближайся. Деннистоун.» Он взглянул на незнакомца, и лицо его показалось ему ужасным. Но Мерлин серьезно и властно встретил его взгляд, положил ему руку на плечо и повел к двери. Они спустились по лестнице. Марк взял шляпу и пальто (чужие), и они вышли под звездное, холодное небо. Было два часа ночи. Сириус отливал горьковато-зеленым светом, падали редкие, сухие хлопья снега. Марк остановился. Незнакомец ударил его по спине; она ныла потом всю жизнь при одном воспоминании. В следующую минуту Марк понял, что бежит, как не бегал с детства — не от страха, а потому, что ноги сами его несут. Когда он сумел их остановить, он был в полумиле от Беллбэри. Оглянувшись, он увидел в небе яркий свет.
Уизер в зале не погиб. Он знал, где другая дверь, и выскользнул еще до тигра. Понимал он не все, но больше, чем прочие. Он видел, как действует баск-переводчик, и догадался, что силы, высшие, чем человек, пришли разрушить Беллбэри. Он знал, что смешивать языки может лишь тот, чьей душой правит Меркурий. Тем самым, свершилось наихудшее: их собственные повелители ошиблись. Они утверждали, что небесные силы не могут перейти лунную орбиту. Вся политика их на том и строилась, что Земля огорожена и оставлена на произвол судьбы. Теперь он знал, что это не так.
Открытие это почти не тронуло его. Для него давно потеряло смысл слово «знать». От юношеской неприязни к грубому и низменному он постепенно дошел до полного безразличия ко всему, кроме себя. От Гегеля он перешел к Юму, потом — к прагматизму, потом — через логический позитивизм — к полной пустоте. Он хотел, чтобы не было ни реальности, ни истины; и даже неизбежность конца не пробудила его. Последняя сцена «Фауста» — дань театральности. Минуты, предшествующие вечной гибели, не так драматичны. Нередко человек знает, что какое-то движение воли еще спасло бы его, но он не может сделать так, чтобы знание это стало для него реальным. Мелкая привычка к похоти, ничтожнейшая досада, потворство роковому бесчувствию важнее в этот миг, чем выбор между полным блаженством и полным разложением. Он видит, что нескончаемый ужас вот-вот начнется, но не может испугаться и, не двигая пальцем в свою защиту, глядит, как рвутся последние связи с разумом и радостью. Душа, избравшая неверный путь, к концу его окутана сном.