Cтраница 7
Новый сон — новое счастие! Новый прием
утонченного, сладострастного яда! О, что ему в нашей действительной жизни! На
его подкупленный взгляд, мы с вами, Настенька, живем так лениво, медленно,
вяло; на его взгляд, мы все так недовольны нашею судьбою, так томимся нашею
жизнью! Да и вправду, смотрите, в самом деле, как на первый взгляд все между
нами холодно, угрюмо, точно сердито... «Бедные!» — думает мой мечтатель. Да и
не диво, что думает! Посмотрите на эти волшебные призраки, которые так
очаровательно, так прихотливо, так безбрежно и широко слагаются перед ним в
такой волшебной, одушевленной картине, где на первом плане, первым лицом, уж
конечно, он сам, наш мечтатель, своею дорогою особою. Посмотрите, какие
разнообразные приключения, какой бесконечный рой восторженных грез. Вы
спросите, может быть, о чем он мечтает? К чему это спрашивать! да обо всем...
об роли поэта, сначала не признанного, а потом увенчанного; о дружбе с
Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Вернон, геройская роль при взятии Казани
Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия Денс, собор прелатов и Гус перед
ними, восстание мертвецов в Роберте (помните музыку? кладбищем пахнет!), Минна
и Бренда, сражение при Березине, чтение поэмы у графини В-й-Д-й, Дантон,
Клеопатра e i suoi amanti,
[1]
домик в Коломне, свой уголок, а подле милое
создание, которое слушает вас в зимний вечер, раскрыв ротик и глазки, как
слушаете вы теперь меня, мой маленький ангельчик... Нет, Настенька, что ему,
что ему, сладострастному ленивцу, в той жизни, в которую нам так хочется с
вами? он думает, что это бедная, жалкая жизнь, не предугадывая, что и для него,
может быть, когда-нибудь пробьет грустный час, когда он за один день этой
жалкой жизни отдаст все свои фантастические годы, и еще не за радость, не за
счастие отдаст, и выбирать не захочет в тот час грусти, раскаяния и
невозбранного горя.
Но покамест еще не настало оно, это грозное время, — он
ничего не желает, потому что он выше желаний, потому что с ним все, потому что
он пресыщен, потому что он сам художник своей жизни и творит ее себе каждый час
по новому произволу. И ведь так легко, так натурально создается этот сказочный,
фантастический мир! Как будто и впрямь все это не призрак! Право, верить готов
в иную минуту, что вся эта жизнь не возбуждения чувства, не мираж, не обман
воображения, а что это и впрямь действительное, настоящее, сущее! Отчего ж,
скажите, Настенька, отчего же в такие минуты стесняется дух? отчего же каким-то
волшебством, по какому-то неведомому произволу ускоряется пульс, брызжут слезы
из глаз мечтателя, горят его бледные, увлаженные щеки и такой неотразимой
отрадой наполняется все существование его? Отчего же целые бессонные ночи
проходят как один миг, в неистощимом веселии и счастии, и когда заря блеснет
розовым лучом в окна и рассвет осветит угрюмую комнату своим сомнительным
фантастическим светом, как у нас, в Петербурге, наш мечтатель, утомленный,
измученный, бросается на постель и засыпает в замираниях от восторга своего
болезненно-потрясенного духа и с такою томительно-сладкою болью в сердце? Да,
Настенька, обманешься и невольно вчуже поверишь, что страсть настоящая,
истинная волнует душу его, невольно поверишь, что есть живое, осязаемое в его
бесплотных грезах! И ведь какой обман — вот, например, любовь сошла в его грудь
со всею неистощимою радостью, со всеми томительными мучениями... Только
взгляните на него и убедитесь! Верите ли вы, на него глядя, милая Настенька,
что действительно он никогда не знал той, которую он так любил в своем исступленном
мечтании?
Неужели он только и видел ее в одних обольстительных призраках и
только лишь снилась ему эта страсть? Неужели и впрямь не прошли они рука в руку
столько годов своей жизни — одни, вдвоем, отбросив весь мир и соединив каждый
свой мир, свою жизнь с жизнью друга? Неужели не она, в поздний час, когда
настала разлука, не она лежала, рыдая и тоскуя, на груди его, не слыша бури,
разыгравшейся под суровым небом, не слыша ветра, который срывал и уносил слезы
с черных ресниц ее? Неужели все это была мечта — и этот сад, унылый,
заброшенный и дикий, с дорожками, заросшими мхом, уединенный, угрюмый, где они
так часто ходили вдвоем, надеялись, тосковали, любили, любили друг друга так
долго, «так долго и нежно»! И этот странный, прадедовский дом, в котором жила
она столько времени уединенно и грустно с старым, угрюмым мужем, вечно
молчаливым и желчным, пугавшим их, робких, как детей, уныло и боязливо таивших
друг от друга любовь свою? Как они мучились, как боялись они, как невинна,
чиста была их любовь и как (уж разумеется, Настенька) злы были люди! И, боже
мой, неужели не ее встретил он потом, далеко от берегов своей родины, под чужим
небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе
музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в море огней, на этом
балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла свою
маску и, прошептав: «Я свободна», задрожав, бросилась в его объятия, и
вскрикнув от восторга, прижавшись друг к другу, они в один миг забыли и горе, и
разлуку, и все мучения, и угрюмый дом, и старика, и мрачный сад в далекой
родине, и скамейку, на которой, с последним страстным поцелуем, она вырывалась
из занемевших в отчаянной муке объятий его... О, согласитесь, Настенька, что
вспорхнешься, смутишься и покраснеешь, как школьник, только что запихавший в
карман украденное из соседнего сада яблоко, когда какой-нибудь длинный,
здоровый парень, весельчак и балагур, ваш незваный приятель, отворит вашу дверь
и крикнет, как будто ничего не бывало: «А я, брат, сию минуту из Павловска!»
Боже мой! старый граф умер, настает неизреченное счастие, — тут люди приезжают
из Павловска!
Я патетически замолчал, кончив мои
патетические возгласы. Помню, что мне ужасно хотелось как-нибудь через силу
захохотать, потому что я уже чувствовал, что во мне зашевелился какой-то
враждебный бесенок, что мне уже начинало захватывать горло, подергивать
подбородок и что все более и более влажнели глаза мои... Я ожидал, что
Настенька, которая слушала меня, открыв свои умные глазки, захохочет всем своим
детским, неудержимо веселым смехом, и уже раскаивался, что зашел далеко, что
напрасно рассказал то, что уже давно накипело в моем сердце, о чем я мог
говорить как по-писаному, потому что уже давно приготовил я над самим собой
приговор, и теперь не удержался, чтоб не прочесть его, признаться, не ожидая,
что меня поймут; но, к удивлению моему, она промолчала, погодя немного слегка
пожала мне руку и с каким-то робким участием спросила:
— Неужели и в самом деле вы так прожили всю
свою жизнь?
— Всю жизнь, Настенька, — отвечал я, — всю
жизнь, и, кажется, так и окончу!
— Нет, этого нельзя, — сказала она беспокойно,
— этого не будет; этак, пожалуй, и я проживу всю жизнь подле бабушки.
Послушайте, знаете ли, что это вовсе нехорошо так жить?