Я долго не мог вникнуть, про что он рассказывает. Мне
казалось тоже сначала, что он все отступает от темы и увлекается посторонним.
Он, может быть, и замечал, что Черевину почти дела нет до его рассказа, но,
кажется, хотел нарочно убедить себя, что слушатель его – весь внимание, и,
может быть, ему было бы очень больно, если б он убедился в противном.
– …Бывало, выйдет на базар-то, – продолжал он, – все
кланяются, чествуют, одно слово – богатей.
– Торги, говоришь, имел?
– Ну да, торги. Оно по мещанству-то промеж нами бедно. Голь
как есть. Бабы-то с реки-то, на яр, эвона куда воду носят в огороде полить;
маются-маются, а к осени и на щи-то не выберут. Разор. Ну, заимку большую имел,
землю работниками пахал, троих держал, опять к тому ж своя пасека, медом
торговали и скотом тоже, и по нашему месту, значит, был в великом уважении.
Стар больно был, семьдесят лет, кость-то тяжелая стала, седой, большой такой.
Этта выйдет в лисьей шубе на базар-то, так все-то чествуют. Чувствуют, значит.
«Здравствуйте, батюшка, Анкудим Трофимыч!» – «Здравствуй, скажет, и ты». Никем
то есть не побрезгает. «Живите больше, Анкудим Трофимыч!» – «А как твои дела?»
– спросит. «Да наши дела, как сажа бела. Вы как, батюшка?» – «Живем и мы,
скажет, по грехам нашим, тоже небо коптим». – «Живите больше, Анкудим
Трофимыч!» Никем то есть не брезгует, а говорит – так всякое слово его словно в
рубль идет. Начетчик был, грамотей, все-то божественное читает. Посадит старуху
перед собой: «Ну, слушай, жена, понимай!» – и начнет толковать. А старуха-то не
то чтобы старая была, на второй уж на ней женился, для детей, значит, от
первой-то не было. Ну, а от второй-то, от Марьи-то Степановны, два сына были
еще невзрослые, младшего-то, Васю, шестидесяти лет прижил, а Акулька-то, дочь
из всех старшая, значит, восемнадцати лет была.
– Это твоя-то, жена-то?
– Погоди, сначала тут Филька Морозов набухвостит. Ты,
говорит Филька-то Анкудиму-то, делись; все четыреста целковых отдай, а я
работник, что ли, тебе? не хочу с тобой торговать и Акульку твою, говорит,
брать не хочу. Я теперь, говорит, закурил. У меня, говорит, теперь родители
померли, так я и деньги пропью, да потом в наемщики, значит, в солдаты пойду, а
через десять лет фельдмаршалом сюда к вам приеду. Анкудим-то ему деньги и
отдал, совсем как есть рассчитался, – потому еще отец его с стариком-то на один
капитал торговали. «Пропащий ты, говорит, человек». А он ему: «Ну, еще пропащий
я или нет, а с тобой, седая борода, научишься шилом молоко хлебать. Ты,
говорит, экономию с двух грошей загнать хочешь, всякую дрянь собираешь, – не
годится ли в кашу. Я, дескать, на это плевать хотел. Копишь-копишь, да черта и
купишь. У меня, говорит, характер. А Акульку твою все-таки не возьму: я,
говорит, и без того с ней спал…»
– Да как же, говорит Анкундим-то, ты смеешь позорить
честного отца, честную дочь? Когда ты с ней спал, змеиное ты сало, шучья ты
кровь? – а сам и затрясся весь. Сам Филька рассказывал.
– Да не то что за меня, говорит, я так сделаю, что и ни за
кого Акулька ваша теперь не пойдет, никто не возьмет, и Микита Григорьич теперь
не возьмет, потому она теперь бесчестная. Мы еще с осени с ней на житье
схватились. А я теперь за сто раков не соглашусь. Вот на пробу давай сейчас сто
раков – не соглашусь…
И закурил же он у нас, парень! Да так, что земля стоном
стоит, по городу-то гул идет. Товарищей понабрал, денег куча, месяца три кутил,
все спустил. «Я, говорит, бывало, как деньги все покончу, дом спущу, все спущу,
а потом либо в наемщики, либо бродяжить пойду!» С утра, бывало, до вечера пьян,
с бубенчиками на паре ездил. И уж так его любили девки, что ужасти. На торбе
хорошо играл.
– Значит, он с Акулькой еще допрежь того дело имел?
– Стой, подожди. Я тогда тоже родителя схоронил, а матушка
моя пряники, значит, пекла, на Анкудима работали, тем и кормились. Житье у нас
было плохое. Ну, тоже заимка за лесом была, хлебушка сеяли, да после отца-то
все порешили, потом я тоже закурил, братец ты мой. От матери деньги побоями
вымогал…
– Это не хорошо, коли побоями. Грех великий.
– Бывало, пьян, братец ты мой, с утра до ночи. Дом у нас был
еще так себе, ничего, хоть гнилой, да свой, да в избе-то хоть зайца гоняй.
Голодом, бывало, сидим, по неделе тряпицу жуем. Мать-то меня, бывало, костит,
костит; а мне чего!.. Я, брат, тогда от Фильки Морозова не отходил. С утра до
ночи с ним. «Играй, говорит, мне на гитаре и танцуй, а я буду лежать и в тебя
деньги кидать, потому как я самый богатый человек». И чего-чего он не делал!
Краденого только не принимал: «Я, говорит, не вор, а честный человек». «А
пойдемте, говорит, Акульке ворота дегтем мазать; потому не хочу, чтоб Акулька
за Микиту Григорьича вышла. Это мне теперь дороже киселя, говорит». А за Микиту
Григорьича старик еще допрежь сего хотел девку отдать. Микита-то старик тоже
был, вдовец, в очках ходил, торговал. Он как услыхал, что про Акульку слухи
пошли, да и на попятный: «Мне, говорит, Анкудим Трофимыч, это в большое
бесчестье будет, да и жениться я, по старости лет, не желаю». Вот мы Акульке
ворота и вымазали. Так уж драли ее, драли за это дома-то… Марья Степановна
кричит: «Со света сживу!» А старик: «В древние годы, говорит, при честных
патриархах, я бы ее, говорит, на костре изрубил, а ныне, говорит, в свете тьма
и тлен». Бывало, суседи на всю улицу слышат, как Акулька ревмаревет: секут с
утра до ночи. А Филька на весь базар кричит: «Славная говорит, есть девка
Акулька, собутыльница. Чисто ходишь, бело носишь, скажи, кого любишь! Я,
говорит, им так кинулся в нос, помнить будут». В то время и я раз повстречал
Акульку, с ведрами шла, да и кричу: «Здравствуйте, Акулина Кудимовна! Салфет
вашей милости, чисто ходишь, где берешь, дай подписку, с кем живешь!» – да
только и сказал; а она как посмотрела на меня, такие у ней большие глаза-то
были, а сама похудела, как щепка. Как посмотрела на меня, мать-то думала, что
она смеется со мною, и кричит в подворотню: «Что ты зубы-то моешь,
бесстыдница!» – так в тот день ее опять драть. Бывало, целый битый час дерет.
«Засеку, говорит, потому она мне теперь не дочь».
– Распутная, значит, была.
– А вот ты слушай, дядюшка. Мы вот как это все тогда с
Филькой пьянствовали, мать ко мне и приходит, а я лежу: «Что ты, говорит,
подлец, лежишь? Разбойник ты, говорит, этакой». Ругается, значит. «Женись,
говорит, вот на Акульке женись. Они теперь и за тебя рады отдать будут, триста
рублей одних денег дадут». А я ей: «Да ведь она, говорю, теперь уж на весь свет
бесчестная стала». – «А ты дурак, говорит; венцом все прикрывается; тебе ж
лучше, коль она перед тобой на всю жизнь виновата выйдет. А мы бы ихними
деньгами и справились; я уж с Марьей, говорит, Степановной говорила. Очень
слушает». А я: «Деньги, говорю, двадцать целковых на стол, тогда женюсь». И
вот, веришь иль нет, до самой свадьбы без просыпу был пьян. А тут еще Филька
морозов грозит: «Я тебе, говорит, Акулькин муж, все ребра сломаю, а с женой
твоей, захочу, кажинную ночь спать буду». А я ему: «Врешь, собачье мясо!» Ну,
тут он меня по всей улице осрамил. Я прибежал домой: «Не хочу, говорю,
жениться, коли сейчас мне еще пятьдесят целковых не выложут!»