Утром я рано схватился с постели, вскочил с волнением, точно
все это сейчас же и начнет совершаться. Но я верил, что наступает и непременно
наступит сегодня же какой-то радикальный перелом в моей жизни. С непривычки,
что ли, но мне всю жизнь, при всяком внешнем, хотя бы мельчайшем событии, все
казалось, что вот сейчас и наступит какой-нибудь радикальный перелом в моей
жизни. Я, впрочем, отправился в должность по-обыкновенному, но улизнул домой
двумя часами раньше, чтоб приготовиться. Главное, думал я, надо приехать не
первым, а то подумают, что я уж очень обрадовался. Но таких главных вещей были
тысячи, и все они волновали меня до бессилия. Я собственноручно еще раз
вычистил мои сапоги; Аполлон ни за что на свете не стал бы чистить их два раза
в день, находя, что это не порядок. Чистил же я, украв щетки из передней, чтоб
он как-нибудь не заметил и не стал потом презирать меня. Затем я подробно
осмотрел мое платье и нашел, что все старо, потерто, заношено. Слишком я уж
обнеряшился. Вицмундир, пожалуй, был исправен, но не в вицмундире же было ехать
обедать. А главное, на панталонах, на самой коленке было огромное желтое пятно.
Я предчувствовал, что одно уже это пятно отнимет у меня девять десятых
собственного достоинства. Знал тоже я, что очень низко так думать. «Но теперь
не до думанья; теперь наступает действительность», думал я и падал духом. Знал
я тоже отлично, тогда же, что все эти факты чудовищно преувеличиваю; но что же
было делать: совладать я с собой уж не мог, и меня трясла лихорадка. С
отчаянием представлял я себе, как свысока и холодно встретит меня этот «подлец»
Зверков; с каким тупым, ничем неотразимым презрением будет смотреть на меня
тупица Трудолюбов; как скверно и дерзко будет подхихикивать на мой счет козявка
Ферфичкин, чтоб подслужиться Зверкову; как отлично поймет про себя все это
Симонов и как будет презирать меня за низость моего тщеславия и малодушия, и,
главное, — как все это будет мизерно, не литературно, обыденно. Конечно, всего
бы лучше совсем не ехать. Но это-то уж было больше всего невозможно: уж когда
меня начинало тянуть, так уж я так и втягивался весь, с головой. Я бы всю жизнь
дразнил себя потом: «А что, струсил, струсил действительности, струсил!»
Напротив, мне страстно хотелось доказать всей этой «шушере», что я вовсе не
такой трус, как я сам себе представляю. Мало того: в самом сильнейшем
пароксизме трусливой лихорадки мне мечталось одержать верх, победить, увлечь,
заставить их полюбить себя — ну хоть «за возвышенность мыслей и несомненное
остроумие». Они бросят Зверкова, он будет сидеть в стороне, молчать и
стыдиться, а я раздавлю Зверкова. Потом, пожалуй, помирюсь с ним и выпью на ты,
но что всего было злее и обиднее для меня, это, что я тогда же знал, знал
вполне и наверно, что ничего мне этого, в сущности, не надо, что, в сущности, я
вовсе не желаю их раздавливать, покорять, привлекать и что за весь-то
результат, если б только я и достиг его, я сам, первый, гроша бы не дал. О, как
я молил бога, чтоб уж прошел поскорее этот день! В невыразимой тоске я подходил
к окну, отворял форточку и вглядывался в мутную мглу густо падающего мокрого
снега…
Наконец на моих дрянных стенных часишках прошипело пять. Я
схватил шапку и, стараясь не взглянуть на Аполлона, — который еще с утра все
ждал от меня выдачи жалованья, но по гордости своей не хотел заговорить первый,
— скользнул мимо него из дверей и на лихаче, которого нарочно нанял за
последний полтинник, подкатил барином к Hôtel de Paris.
IV
Я еще накануне знал, что приеду первый. Но уж дело было не в
первенстве.
Их не только никого не было, но я даже едва отыскал нашу
комнату. На столе было еще не совсем накрыто. Что же это значило? После многих
расспросов я добился наконец от слуг, что обед заказан к шести часам, а не к
пяти. Это подтвердили и в буфете. Даже стыдно стало расспрашивать. Было еще
только двадцать пять минут шестого. Если они переменили час, то во всяком
случае должны же были известить; на то городская почта, а не подвергать меня
«позору» и перед собой и… и хоть перед слугами. Я сел; слуга стал накрывать;
при нем стало как-то еще обиднее. К шести часам, кроме горевших ламп, в комнату
внесены были свечи. Слуга не подумал, однако ж, внести их тотчас же, как я
приехал. В соседней комнате обедали, на разных столах, два какие-то мрачных
посетителя, сердитые с виду и молчавшие. В одной из дальних комнат было очень
шумно; даже кричали; слышен был хохот целой ватаги людей; слышались какие-то
скверные французские взвизги: обед был с дамами. Одним словом, было очень
тошно. Редко я проводил более скверную минуту, так что когда они, ровно в шесть
часов, явились все разом, я, на первый миг, обрадовался им как каким-то
освободителям и чуть не забыл, что обязан смотреть обиженным.
Зверков вошел впереди всех, видимо предводительствуя. И он и
все они смеялись; но, увидя меня, Зверков приосанился, подошел неторопливо,
несколько перегибаясь в талье, точно кокетничая, и подал мне руку, ласково, но
не очень, с какой-то осторожной, чуть не генеральской вежливостию, точно,
подавая руку, оберегал себя от чего-то. Я воображал, напротив, что он, тотчас
же как войдет, захохочет своим прежним хохотом, тоненьким и со взвизгами, и с
первых же слов пойдут плоские его шутки и остроты. К ним-то я и готовился еще с
вечера, но никак уж не ожидал я такого свысока, такой превосходительной ласки.
Стало быть, он уж вполне считал себя теперь неизмеримо выше меня во всех
отношениях? Если б он только обидеть меня хотел этим генеральством, то ничего
еще, думал я; я бы как-нибудь там отплевался. Но что, если и в самом деле, без
всякого желанья обидеть, в его баранью башку серьезно заползла идейка, что он
неизмеримо выше меня и может на меня смотреть не иначе, как только с
покровительством? От одного этого предположения я уже стал задыхаться.
— Я с удивлением узнал о вашем желании участвовать с нами, —
начал он, сюсюкивая и пришепетывая, и растягивая слова, чего прежде с ним не
бывало.
— Мы с вами как-то все не встречались. Вы нас дичитесь.
Напрасно. Мы не так страшны, как вам кажется. Ну-с, во всяком случае рад
во-зоб-но-вить…
И он небрежно повернулся положить на окно шляпу.
— Давно ждете? — спросил Трудолюбов.
— Я приехал ровно в пять часов, как мне вчера назначили, —
отвечал я громко и с раздражением, обещавшим близкий взрыв.
— Разве ты не дал ему знать, что переменили часы? —
оборотился Трудолюбов к Симонову.
— Не дал. Забыл, — отвечал тот, но без всякого раскаяния и,
даже не извинившись передо мной, пошел распоряжаться закуской.
— Так вы здесь уж час, ах, бедный! — вскрикнул насмешливо
Зверков, потому что, по его понятиям, это действительно должно было быть ужасно
смешно. За ним, подленьким, звонким, как у собачонки, голоском закатился подлец
Ферфичкин. Очень уж и ему показалось смешно и конфузно мое положение.
— Это вовсе не смешно! — закричал я Ферфичкину, раздражаясь
все более и более, — виноваты другие, а не я. Мне пренебрегли дать знать.
Это-это-это… просто нелепо.