Она схватила мои руки и ломала их, допрашивая меня. Она была
в исступлении. В это мгновение я поклялась молчать и не сказать ни слова про
батюшку, но робко подняла на него в последний раз глаза… Один его взгляд, одно
его слово, что-нибудь такое, чего я ожидала и о чем молила про себя, – и я была
бы счастлива, несмотря ни на какие мучения, ни на какую пытку… Но, боже мой!
бесчувственным, угрожающим жестом он приказывал мне молчать, будто я могла
бояться чьей-нибудь другой угрозы в эту минуту. Мне сдавило горло, захватило
дух, подкосило ноги, и я упала без чувств на пол… Со мной повторился вчерашний
нервный припадок.
Я очнулась, когда вдруг раздался стук в дверь нашей
квартиры. Матушка отперла, и я увидела человека в ливрее, который, войдя в
комнату и с удивлением озираясь кругом на всех нас, спросил музыканта Ефимова.
Отчим назвался. Тогда лакей подал записку и уведомил, что он от Б., который в
эту минуту находился у князя. В пакете лежал пригласительный билет к С-цу.
Появление лакея в богатой ливрее, назвавшего имя князя,
своего господина, который посылал нарочного к бедному музыканту Ефимову, – все
это произвело на миг сильное впечатление на матушку. Я сказала в самом начале
рассказа о ее характере, что бедная женщина все еще любила отца. И теперь,
несмотря на целые восемь лет беспрерывной тоски и страданий, ее сердце все. еще
не изменилось: она все еще могла любить его! Бог знает, может быть, она вдруг
увидела теперь перемену в судьбе его. На нее даже и тень какой-нибудь надежды
имела влияние. Почему знать, – может быть, она тоже была несколько заражена
непоколебимою самоуверенностью своего сумасбродного мужа! Да и невозможно, чтоб
эта самоуверенность на нее, слабую женщину, не имела хоть какого-нибудь
влияния, и на внимании князя она вмиг могла построить для него тысячу планов. В
один миг она готова была опять обратиться к нему, она могла простить ему за всю
жизнь свою, даже взвесив его последнее преступление – пожертвование ее
единственным дитятей, и в порыве заново вспыхнувшего энтузиазма, в порыве новой
надежды низвесть это преступление до простого проступка, до малодушия,
вынужденного нищенством, грязною жизнию, отчаянным положением. В ней все было
увлечение, и в этот миг у ней уже были снова готовы прощение и сострадание без
конца для своего погибшего мужа.
Отец засуетился; его тоже поразила внимательность князя и Б.
Он прямо обратился к матушке, что-то шепнул ей, и она вышла из комнаты. Она
воротилась чрез две минуты, принеся размененные деньги, и батюшка тотчас же дал
рубль серебром посланному, который ушел с вежливым поклоном. Между тем матушка,
выходившая на минуту, принесла утюг, достала лучшую мужнину манишку и начала ее
гладить. Она сама повязала ему на шею белый батистовый галстук, сохранявшийся
на всякий случай с незапамятных пор в его гардеробе вместе с черным, хотя уже и
очень поношенным фраком, который был сшит еще при поступлении его в должность
при театре. Кончив туалет, отец взял шляпу, но, выходя, попросил стакан воды;
он был бледен и в изнеможении присел на стул. Воду подала уже я; может быть, неприязненное
чувство снова прокралось в сердце матушки и охладило ее первое увлечение.
Батюшка вышел; мы остались одни. Я забилась в угол и долго
молча смотрела на матушку. Я никогда не видала ее в таком волнении: губы ее
дрожали, бледные щеки вдруг разгорелись, и она по временам вздрагивала всеми
членами. Наконец тоска ее начала изливаться в жалобах, в глухих рыданиях и
сетованиях.
– Это я, это все я виновата, несчастная! – говорила она сама
с собою. – Что ж с нею будет? что ж с нею будет, когда я умру? – продолжала
она, остановясь посреди комнаты, словно пораженная молниею от одной этой мысли.
– Неточка! дитя мое! бедная ты моя! несчастная! – сказала она, взяв меня за
руки и судорожно обнимая меня. – На кого ты останешься, когда и при жизни-то я
не могу воспитать тебя, ходить и глядеть за тобою? Ох, ты не понимаешь меня!
Понимаешь ли? запомнишь ли, что я теперь говорила, Неточка? будешь ли помнить
вперед?
– Буду, буду, маменька! – говорила я, складывая руки и
умоляя ее.
Она долго, крепко держала меня в объятиях, как будто трепеща
одной мысли, что разлучится со мною. Сердце мое разрывалось.
– Мамочка! мама! – сказала я, всхлипывая, – за что ты… за
что ты не любишь папу? – И рыдания не дали мне досказать.
Стенание вырвалось из груди ее. Потом, в новой, ужасной
тоске, она стала ходить взад и вперед по комнате.
– Бедная, бедная моя! А я и не заметила, как она выросла;
она знает, все знает! Боже мой! какое впечатление, какой пример! – И она опять
ломала руки в отчаянии.
Потом она подходила ко мне и с безумною любовью целовала
меня, целовала мои руки, обливала их слезами, умоляла о прощении… Я никогда не
видывала таких страданий… Наконец она как будто измучилась и впала в забытье.
Так прошел целый час. Потом она встала, утомленная и усталая, и сказала мне, чтоб
я легла спать. Я ушла в свой угол, завернулась в одеяло, но заснуть не могла.
Меня мучила она, мучил и батюшка. Я с нетерпением ждала его возвращения.
Какой-то ужас овладевал мною при мысли о нем. Через полчаса матушка взяла
свечку и подошла ко мне посмотреть, заснула ли я. Чтоб успокоить ее, я
зажмурила глаза и притворилась, что сплю. Оглядев меня, она тихонько подошла к
шкафу, отворила его и налила себе стакан вина. Она выпила его и легла спать,
оставив зажженную свечку на столе и дверь отпертою, как всегда делалось на
случай позднего прихода батюшки.
Я лежала как будто в забытьи, но сон не смыкал глаз моих.
Едва я заводила их, как тотчас же просыпалась и вздрагивала от каких-то ужасных
видений. Тоска моя возрастала все более и более. Мне хотелось кричать, но крик
замирал в груди моей. Наконец, уже поздно ночью, я услышала, как отворилась
наша дверь. Не помню, сколько прошло времени, но когда я вдруг совсем открыла
глаза, я увидела батюшку. Мне показалось, что он был страшно бледен. Он сидел
на стуле возле самой двери и как будто о чем-то задумался. В комнате была
мертвая тишина. Оплывшая сальная свечка грустно освещала наше жилище. Я долго
смотрела, но батюшка все еще не двигался с места; он сидел неподвижно, все в
том же положении, опустив голову и судорожно опершись руками о колени. Я
несколько раз пыталась окликнуть его, но не могла. Оцепенение мое продолжалось.
Наконец он вдруг очнулся, поднял голову и встал со стула. Он стоял несколько
минут посреди комнаты, как будто решаясь на что-нибудь; потом вдруг подошел к
постели матушки, прислушался и, уверившись, что она спит, отправился к сундуку,
в котором лежала его скрипка. Он отпер сундук, вынул черный футляр и поставил
на стол; потом снова огляделся кругом; взгляд его был мутный и беглый, – такой,
какого я у него никогда еще не замечала.
Он было взялся за скрипку, но, тотчас же оставив ее,
воротился и запер двери. Потом, заметив отворенный шкаф, тихонько подошел к
нему, увидел стакан и вино, налил и выпил. Тут он в третий раз взялся за
скрипку, но в третий раз оставил ее и подошел к постели матушки. Цепенея от
страха, я ждала, что будет.
Он что-то очень долго прислушивался, потом вдруг откинул
одеяло с лица и начал ощупывать его рукою. Я вздрогнула. Он нагнулся еще раз и
почти приложил к ней голову; но когда он приподнялся в последний раз, то как
будто улыбка мелькнула на его страшно побледневшем лице. Он тихо и бережно
накрыл одеялом спящую, закрыл ей голову, ноги… и я начала дрожать от неведомого
страха: мне стало страшно за матушку, мне стало страшно за ее глубокий сон, и с
беспокойством вглядывалась я в эту неподвижную линию, которая угловато
обрисовала на одеяле члены ее тела… Как молния, пробежала страшная мысль в уме
моем.