Я начала жадно присматриваться ко всему новому, так внезапно
меня окружившему. Сначала мне все казалось странным и чудным, все меня смущало:
и новые лица, и новые обычаи, и комнаты старого княжеского дома – как теперь
вижу, большие, высокие, богатые, но такие угрюмые, мрачные, что, помню, я
серьезно боялась пуститься через какую-нибудь длинную-длинную залу, в которой,
мне казалось, совсем пропаду. Болезнь моя еще не прошла, и впечатления мои были
мрачные, тягостные, совершенно под лад этого торжественно-угрюмого жилища. К
тому же какая-то, еще неясная мне самой, тоска все более и более нарастала в моем
маленьком сердце. С недоумением останавливалась я перед какой-нибудь картиной,
зеркалом, камином затейливой работы или статуей, которая как будто нарочно
спряталась в глубокую нишу, чтоб оттуда лучше подсмотреть за мной и как-нибудь
испугать меня, останавливалась и потом вдруг забывала, зачем я остановилась,
чего хочу, о чем начала думать, и только когда очнусь, бывало, страх и смятение
нападали на меня и крепко билось мое сердце.
Из тех, кто изредка приходили навестить меня, когда я еще
лежала больная, кроме старичка доктора, всего более поразило меня лицо одного
мужчины, уже довольно пожилого, такого серьезного, но такого доброго,
смотревшего на меня с таким глубоким состраданием! Его лицо я полюбила более
всех других. Мне очень захотелось заговорить с ним, но я боялась: он был с виду
всегда очень уныл, говорил отрывисто, мало, и никогда улыбка не являлась на
губах его. Это был сам князь Х-ий, нашедший меня и пригревший в своем доме.
Когда я стала выздоравливать, посещения его становились реже и реже. Наконец, в
последний раз, он принес мне конфетов, какую-то детскую книжку с картинками,
поцеловал меня, перекрестил и просил, чтоб я была веселее. Утешая меня, он
прибавил, что скоро у меня будет подруга, такая же девочка, как и я, его дочь
Катя, которая теперь в Москве. Потом, поговорив что-то с пожилой француженкой,
нянькой детей его, и с ухаживавшей за мной девушкой, он указал им на меня,
вышел, и с тех пор я ровно три недели не видала его. Князь жил в своем доме
чрезвычайно уединенно. Большую половину дома занимала княгиня; она тоже не
видалась с князем иногда по целым неделям. Впоследствии я заметила, что даже
все домашние мало говорили об нем, как будто его и не было в доме. Все его
уважали, и даже, видно было, любили его, а между тем смотрели на него как на
какого-то чудного и странного человека. Казалось, и он сам понимал, что он
очень странен, как-то непохож на других, и потому старался как можно реже
казаться всем на глаза… В свое время мне придется очень много и гораздо
подробнее говорить о нем.
В одно утро меня одели в чистое, тонкое белье, надели на
меня черное шерстяное платье, с белыми плерезами,
[3]
на которое я посмотрела с
каким-то унылым недоумением, причесали мне голову и повели с верхних комнат
вниз, в комнаты княгини. Я остановилась как вкопанная, когда меня привели к
ней: никогда я еще не видала кругом себя такого богатства и великолепия. Но это
впечатление было мгновенное, и я побледнела, когда услышала голос княгини,
которая велела подвести меня ближе. Я, и одеваясь, думала, что готовлюсь на
какое-то мучение, хотя бог знает отчего вселилась в меня подобная мысль. Вообще
я вступила в новую жизнь с какою-то странною недоверчивостью ко всему меня
окружавшему. Но княгиня была со мной очень приветлива и поцеловала меня. Я
взглянула на нее посмелее. Это была та самая прекрасная дама, которую я видела,
когда очнулась после своего беспамятства. Но я вся дрожала, когда целовала ее
руку, и никак не могла собраться с силами ответить что-нибудь на ее вопросы.
Она приказала мне сесть возле себя на низеньком табурете. Кажется, это место
уже предназначено было для меня заранее. Видно было, что княгиня и не желала
ничего более, как привязаться ко мне всею душою, обласкать меня и вполне
заменить мне мать. Но я никак не могла понять, что попала в случай, и ничего не
выиграла в ее мнении. Мне дали прекрасную книжку с картинками и приказали
рассматривать. Сама княгиня писала к кому-то письмо, изредка оставляла перо и
опять со мной заговаривала; но я сбивалась, путалась и ничего не сказала
путного. Одним словом, хотя моя история была очень необыкновенная и в ней
большую часть играла судьба, разные, положим, даже таинственные пути, и вообще
было много интересного, неизъяснимого, даже чего-то фантастического, но я сама
выходила, как будто назло всей этой мелодраматической обстановке, самым
обыкновенным ребенком, запуганным, как будто забитым и даже глупеньким.
Особенно последнее княгине вовсе не нравилось, и я, кажется, довольно скоро ей
совсем надоела, в чем виню одну себя, разумеется. Часу в третьем начались
визиты, и княгиня стала ко мне вдруг внимательнее и ласковее. На расспросы
приезжавших обо мне она отвечала, что это чрезвычайно интересная история, и
потом начинала рассказывать по-французски. Во время ее рассказов на меня
глядели, качали головами, восклицали. Один молодой человек навел на меня
лорнет, один пахучий седой старичок хотел было поцеловать меня, а я бледнела,
краснела и сидела потупив глаза, боясь шевельнуться, дрожа всеми членами.
Сердце ныло и болело во мне. Я уносилась в прошедшее, на наш чердак, вспоминала
отца, наши длинные, молчаливые вечера, матушку, и когда вспоминала о матушке –
в глазах моих накипали слезы, мне сдавливало горло и я так хотела убежать,
исчезнуть, остаться одной… Потом, когда кончились визиты, лицо княгини стало
приметно суровее. Она уже смотрела на меня угрюмее, говорила отрывистее, и в
особенности меня пугали ее пронзительные черные глаза, иногда целую четверть
часа устремленные на меня, и крепко сжатые тонкие губы. Вечером меня отвели
наверх. Я заснула в лихорадке, просыпалась ночью, тоскуя и плача от болезненных
сновидений; а наутро началась та же история, и меня опять повели к княгине.
Наконец ей как будто самой наскучило рассказывать своим гостям мои приключения,
а гостям соболезновать обо мне. К тому же я была такой обыкновенный ребенок,
«без всякой наивности», как, помню, выразилась сама княгиня, говоря глаз на
глаз с одной пожилой дамой, которая спросила: «Неужели ей не скучно со мной?» –
и вот, в один вечер, меня увели совсем, с тем чтоб не приводить уж более. Таким
образом кончилось мое фаворитство; впрочем, мне позволено было ходить везде и
всюду, сколько мне было угодно. Я же не могла сидеть на одном месте от
глубокой, болезненной тоски своей и рада-рада была, когда уйду, наконец, от
всех вниз, в большие комнаты. Помню, что мне очень хотелось разговориться с
домашними; но я так боялась рассердить их, что предпочитала оставаться одной.
Моим любимым препровождением времени было забиться куда-нибудь в угол, где
неприметнее, стать за какую-нибудь мебель и там тотчас же начать припоминать и
соображать обо всем, что случилось со мною. Но, чудное дело! я как будто забыла
окончание того, что со мною случилось у родителей, и всю эту ужасную историю.
Передо мной мелькали одни картины, выставлялись факты. Я, правда, все помнила –
и ночь, и скрипку, и батюшку, помнила, как доставала ему деньги; но осмыслить,
выяснить себе все эти происшествия как-то не могла… Только тяжеле мне
становилось на сердце, и когда я доходила воспоминанием до той минуты, когда
молилась возле мертвой матушки, то мороз вдруг пробегал по моим членам; я
дрожала, слегка вскрикивала, и потом так тяжело становилось дышать, так ныла
вся грудь моя, так колотилось сердце, что в испуге выбегала я из угла. Впрочем,
я неправду сказала, говоря, что меня оставляли одну: за мной неусыпно и усердно
присматривали и с точностию исполняли приказания князя, который велел дать мне
полную свободу, не стеснять ничем, но ни на минуту не терять меня из виду. Я замечала,
что по временам кто-нибудь из домашних и из прислуги заглядывал в ту комнату, в
которой я находилась, и опять уходил, не сказав мне ни слова. Меня очень
удивляла и отчасти беспокоила такая внимательность. Я не могла понять, для чего
это делается. Мне все казалось, что меня для чего-то берегут и что-нибудь хотят
потом со мной сделать. Помню, я все старалась зайти куда-нибудь подальше, чтоб
в случае нужды знать, куда спрятаться. Раз я забрела на парадную лестницу. Она
была вся из мрамора, широкая, устланная коврами, уставленная цветами и
прекрасными вазами. На каждой площадке безмолвно сидело по два высоких
человека, чрезвычайно пестро одетых, в перчатках и в самых белых галстуках. Я
посмотрела на них в недоумении и никак не могла взять в толк, зачем они тут
сидят, молчат и только смотрят друг на друга, а ничего не делают.