– Да, вы-таки эгоист! – замечает удовлетворенный Фома Фомич.
– Да уж я и сам понимаю теперь, что эгоист! Нет, шабаш!
исправлюсь и буду добрее!
– Дай-то бог! – заключает Фома Фомич, благочестиво вздыхая и
подымаясь с кресла, чтоб отойти к послеобеденному сну. Фома Фомич всегда
почивал после обеда.
В заключение этой главы позвольте мне сказать собственно о
моих личных отношениях к дяде и объяснить, каким образом я вдруг поставлен был
глаз на глаз с Фомой Фомичом и нежданно-негаданно внезапно попал в круговорот
самых важнейших происшествий из всех, случавшихся когда-нибудь в благословенном
селе Степанчикове. Таким образом, я намерен заключить мое предисловие и прямо
перейти к рассказу.
В детстве моем, когда я осиротел и остался один на свете,
дядя заменил мне собой отца, воспитал меня на свой счет и, словом, сделал для
меня то, что не всегда сделает и родной отец. С первого же дня, как он взял
меня к себе, я привязался к нему всей душой. Мне было тогда лет десять, и
помню, что мы очень скоро сошлись и совершенно поняли друг друга. Мы вместе
спускали кубарь и украли чепчик у одной презлой старой барыни, приходившейся
нам обоим сродни. Чепчик я немедленно привязал к хвосту бумажного змея и
запустил под облака. Много лет спустя я ненадолго свиделся с дядей в Петербурге,
где я кончал тогда курс моего учения на его счет. В этот раз я привязался к
нему со всем жаром юности: что-то благородное, кроткое, правдивое, веселое и
наивное до последних пределов поразило меня в его характере и влекло к нему
всякого. Выйдя из университета, я жил некоторое время в Петербурге, покамест
ничем не занятый и, как часто бывает с молокососами, убежденный, что в самом
непродолжительном времени наделаю чрезвычайно много чего-нибудь очень
замечательного и даже великого. Петербурга мне оставлять не хотелось. С дядей я
переписывался довольно редко, и то только когда нуждался в деньгах, в которых
он мне никогда не отказывал. Между тем я уж слышал от одного дворового человека
дяди, приезжавшего по каким-то делам в Петербург, что у них, в Степанчикове,
происходят удивительные вещи. Эти первые слухи меня заинтересовали и удивили. Я
стал писать к дяде прилежнее. Он отвечал мне всегда как-то темно и странно и в
каждом письме старался только заговаривать о науках, ожидая от меня чрезвычайно
много впереди по ученой части и гордясь моими будущими успехами. Вдруг, после
довольно долгого молчания, я получил от него удивительное письмо, совершенно не
похожее на все его прежние письма. Оно было наполнено такими странными
намеками, таким сбродом противоположностей, что я сначала почти ничего и не
понял. Видно было только, что писавший был в необыкновенной тревоге. Одно в
этом письме было ясно: дядя серьезно, убедительно, почти умоляя меня, предлагал
мне как можно скорее жениться на прежней его воспитаннице, дочери одного
беднейшего провинциального чиновника, по фамилии Ежевикина, получившей
прекрасное образование в одном учебном заведении, в Москве, на счет дяди, и
бывшей теперь гувернанткой детей его. Он писал, что она несчастна, что я могу
составить ее счастье, что я даже сделаю великодушный поступок, обращался к
благородству моего сердца и обещал дать за нею приданое. Впрочем, о приданом он
говорил как-то таинственно, боязливо и заключал письмо, умоляя меня сохранить
все это в величайшей тайне. Письмо это так поразило меня, что, наконец, у меня
голова закружилась. Да и на какого молодого человека, который, как я, только
что соскочил со сковороды, не подействовало бы такое предложение, хотя бы,
например, романтическою своею стороною? К тому же я слышал, что эта молоденькая
гувернантка – прехорошенькая. Я, однако ж, не знал, на что решиться, хотя
тотчас же написал дяде, что немедленно отправляюсь в Степанчиково. Дядя выслал
мне, при том же письме, и денег на дорогу. Несмотря на то, я, в сомнениях и
даже в тревоге, промедлил в Петербурге три недели. Вдруг случайно встречаю
одного прежнего сослуживца дяди, который, возвращаясь с Кавказа в Петербург,
заезжал по дороге в село Степанчиково. Это был уже пожилой и рассудительный
человек, закоренелый холостяк. С негодованием рассказал он мне про Фому Фомича
и тут же сообщил мне одно обстоятельство, о котором я до сих пор еще не имел
никакого понятия, именно, что Фома Фомич и генеральша задумали и положили
женить дядю на одной престранной девице, перезрелой и почти совсем полоумной, с
какой-то необыкновенной биографией и чуть ли не с полумиллионом приданого; что
генеральша уже успела уверить эту девицу, что они между собою родня, и
вследствие того переманить к себе в дом; что дядя, конечно, в отчаянии, но,
кажется, кончится тем, что непременно женится на полумиллионе приданого; что,
наконец, обе умные головы, генеральша и Фома Фомич, воздвигли страшное гонение
на бедную, беззащитную гувернантку детей дяди, всеми силами выживают ее из
дома, вероятно, боясь, чтоб полковник в нее не влюбился, а может, и оттого, что
он уже и успел в нее влюбиться. Эти последние слова меня поразили. Впрочем, на
все мои расспросы: уж не влюблен ли дядя в самом деле, рассказчик не мог или не
хотел дать мне точного ответа, да и вообще рассказывал скупо, нехотя и заметно
уклонялся от подробных объяснений. Я задумался: известие так странно
противоречило с письмом дяди и с его предложением!.. Но медлить было нечего. Я
решился ехать в Степанчиково, желая не только вразумить и утешить дядю, но даже
спасти его по возможности, то есть выгнать Фому, расстроить ненавистную свадьбу
с перезрелой девой и, наконец, – так как, по моему окончательному решению,
любовь дяди была только придирчивой выдумкой Фомы Фомича, – осчастливить
несчастную, но, конечно, интересную девушку предложением руки моей и проч. и
проч. Мало-помалу я так вдохновил себя, что, по молодости лет и от нечего
делать, перескочил из сомнений совершенно в другую крайность: я начал гореть
желанием как можно скорее наделать разных чудес и подвигов. Мне казалось даже,
что я сам выказываю необыкновенное великодушие, благородно жертвуя собою, чтоб
осчастливить невинное и прелестное создание, – словом, я помню, что во всю
дорогу был очень доволен собой. Был июль; солнце светило ярко; кругом меня
развертывался необъятный простор полей с дозревавшим хлебом… А я так долго
сидел закупоренный в Петербурге, что, казалось мне, только теперь настоящим
образом взглянул на свет божий!
II
Господин Бахчеев
Я уже приближался к цели моего путешествия. Проезжая маленький
городок Б., от которого оставалось только десять верст до Степанчикова, я
принужден был остановиться у кузницы, близ самой заставы, по случаю лопнувшей
шины на переднем колесе моего тарантаса. Закрепить ее кое-как, для десяти
верст, можно было довольно скоро, и потому я решился, никуда не заходя,
подождать у кузницы, покамест кузнецы справят дело. Выйдя из тарантаса, я
увидел одного толстого господина, который, так же как и я, принужден был
остановиться для починки своего экипажа. Он стоял уже целый час на нестерпимом
зное, кричал, бранился и с брюзгливым нетерпением погонял мастеровых,
суетившихся около его прекрасной коляски. С первого же взгляда этот сердитый
барин показался мне чрезвычайной брюзгой. Он был лет сорока пяти, среднего
роста, очень толст и ряб. Толстота, кадык и пухлые, отвислые его щеки
свидетельствовали о блаженной помещичьей жизни. Что-то бабье было во всей его
фигуре и тотчас же бросалось в глаза. Одет он был широко, удобно, опрятно, но
отнюдь не по моде.