– В это мы никогда не сойдемся, – стоял на своем Игнатий. – Как и в том, что вы называете приматом добра над верой. Вспомните соловьевское разграничение: итак, нравственность, не ведущая к действительному бессмертию и нетлению, не может, строго говоря, называться самозаконною, ибо она явно подчиняется чужому закону материальной жизни. Следовательно, добро вне Бога – вне закона.
Пусть непрямыми, безнадежно окольными путями, но мы пришли к вопросу, который волновал меня уже давно, с тех пор как я открыл Библию, и который задавал Игнатию на теплоходе – об оправдании добра. Мне казалось величайшей несправедливостью по отношению к человеку рассматривать творимое им добро только через таинство его приобщения к вере. Получалось, просто хорошие люди Богу не нужны, ему нужны только преданные, слепо в него верящие. Но ведь каждый человек, пусть даже отрицающий божественное бытие, коль он добр в делах и поступках, милосерден и чист перед людьми, участвует в жизни Бога. Он приумножает добро и тем самым приближает Царство Божие. Разве недостоин он жизни вечной?
Нет, недостоин, отвечает Бог-отец, а вслед за ним и Бог-сын.
Да, он спасется, говорит Илия. И тут – ничего не поделаешь! – я на его стороне.
– Но Соловьеву принадлежит и другая мысль: пути для получения нравственных сил не исчерпываются положительной религией, ибо помимо нее люди сознают и творят добро, – возразил Илия. – И в Послании к Римлянам говорится, что по естественному закону язычники могут творить добро. Все дело в том, что мы боимся пойти дальше, вынеся Бога за скобки и провозгласив примат добра. Мы не отрицаем Бога, мы этим самым утверждаем его во всей его силе и славе как Милосердного и Всеблагого. И я полностью разделяю взгляд названного вами философа, для которого цель исторического делания именно и состоит в окончательном оправдании добра, лишь вношу одну существенную поправку – всего добра, содеянного в том числе и вне ограды церкви. Иначе, во-первых, врата небесного Иерусалима окажутся закрыты для всех иноверцев и, во-вторых, для неверующих. Что, согласитесь, было бы несправедливо.
– Я скажу так, – неожиданно встрял в разговор Лема. – Все это мура, этот ваш эбинизм. Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед его пророк. И пока мы не перебьем всех неверных, справедливости не будет. Я все сказал.
Он решительно встал и с высоко поднятой головой удалился. Мы проводили его молчаливыми взглядами. Фигура «воина ислама» исчезла в арке. Никто из оставшихся в амфитеатре не остановил его. Не знаю, о чем подумал в этот момент Спокойный, похоже, он, не стесняясь нашего присутствия, медитировал, или Игнатий, способный на вызов ответить вызовом, и выйти один против целой рати религиозных фанатиков, вооруженный, словно двуручным мечом, молитвой, но меня обуревали невеселые мысли. Мне казалось, знание, равно как и понимание, к которому мы стремимся, не сделает нас счастливыми. А что касается фундаментальной религии – и непримиримый Лема тому пример-то необходимое условие ее существования – это неведение. Чем больше мы узнаем о Боге, тем меньше понимаем его и тем вдохновеннее создаем идола по собственному «образу и подобию». У каждого, получается, свой Бог.
– Бог-деспот потерпел поражение, – задумчиво проговорил Илия, – Богочеловек-страдалец претерпел смерть на кресте и проиграл битву за души людей. Им на смену идет Утешитель – божественный шут, фигляр, скоморох, канатоходец, Бог-циркач, божественный певец и танцор. Иной мессия останется незамеченным. Мы слишком склонны к иронии, чтобы воспринять его всерьез. Даже смерть стала мишенью для шуток и острот.
– Это от лукавого, – хмуро произнес Игнатий. – Все становится достойным чрез установление своего положительного соотношения с единым достойным. То есть с Богом. Иного не дано.
– Все наши беды от того, что мы отрицаем приставку «ино», перекраивая ее на итальянский лад – «уно», – сказал Илия с каким-то полудетским легким вздохом. – Мы не хотим понять человека, который рядом, и не можем понять самих себя. Вот и получается: «сказал – не слышат, крикнул – не слышат, – буду думать».
К нам подошел, словно материализовавшись из плотного мрака, черных мыслей и неблаговидных дел, Эрнст-киллер. При его появлении я невольно вздрогнул.
– Мир чадам Авраамовым, – произнес он.
В его устах это приветствие прозвучало зловеще и двусмысленно.
– И тебе мир, – ответил за всех Игнатий.
– Где Даша? Куда она пропала?
– Мы не сторожа ей.
– Кстати, я не вижу здесь еще одного представителя русской диаспоры, – рассеянно произнес Эрнст.
– Кого именно? – спросил я.
– Черную Маску.
– Почему вы решили, что он не чеченец или прибалт?
– Во время его последнего боя я был недалеко от ринга и слышал, как он сквозь зубы матерился. Такое глубокое знание предмета свойственно только исконно русскому человеку. Вот я и интересуюсь.
Я сам иногда спрашивал себя, почему «урус» никогда не выходит из комнаты, которую отвели ему и сопровождавшим его ваххабитам, и не снимает свою спецназовскую маску. Возможно, его лицо обезображено ожогом, травмой или какой-нибудь болезнью, например рожистым воспалением, предположил я.
– У пса войны нет ни родины, ни национальности, – сказал Игнатий. – Черная Маска может говорить и даже думать по-русски, но своим соотечественником я его никогда не признаю.
– А меня? – елейно поинтересовался Эрнст.
– Вы того же поля ягода после всего, что натворили. На вашей совести две загубленные души.
– Обижаете – гораздо больше, – поправил его Киллер. – От всего своего щедрого сердца желаю вам не встречаться со мной на ринге.
– Изыди, Сатана, – едва слышно произнес Игнатий и сотворил крестное знамение.
– Не надо меня демонизировать. Я такой же продукт советской эпохи, как и вы, – сказал со смехом Эрнст и, насвистывая какую-то фальшивую мелодию, исчез в темноте. Он скрылся за той же аркой, в которую вошел «воин Аллаха», и в этом действе просматривалась какая-то нарочитая театральность. Вслед за ним, произнеся что-то невнятное на польском языке, с «панами» попрощался Спокойный.
Мы остались одни – три случайных путника, остановившихся в колизее, под низким сводом Тибета, где небесные светила расположены так близко, что, кажется, можно дотянуться до них рукой. Илия негромко что-то запел, и его завораживающий голос тонкой серебряной нитью соединил звезды, принявшие очертания знакомых со школьных лет созвездий. Я никогда не слышал, как поет мессия.
Затем он спустился на арену и в тишине, объявшей мир (наверное, такое же безмолвие предшествовало восхождению вифлеемского светила), содеял несколько магических фигур, плавностью своей напоминавших базовые движения у-шу, а противоестественной сложностью – йогу. «Лунный танец» Илии переносил зрителя в какую-то иную реальность, словно срывая с нашего трехмерного пространства некий покров, обнажая бездонную глубину бытия и открывая запредельные дали, в которые человеческие души могут залетать лишь во сне. Я никогда не видел, как танцуют лжепророки.